Капитан остановился и сел на скамейку. Сгорбившись, подперев подбородок рукой, он меланхолично смотрел на море и на чаек, которые клевали выброшенный волнами раздувшийся труп осетра метрах в пятидесяти от него.
«Лебедь, ублюдок, — продолжал он про себя. — Тварь поганая! А всё туда же. Миротворец… Войну остановил… Какой, на хрен, остановил! На Буйнакск нападение — это что, не война? Или когда погранцам жилой дом в Каспийске взорвали — тоже не война? Продал всех, сука! Точно ведь говорили, что ему в вертолёт в Хасавюрте чехи два чемодана, набитых долларами, принесли. От Масхадова личный презент, мать его»!
Невесёлые мысли капитана текли сплошным потоком. Ругательства перемежались с воспоминаниями, злоба — с бессилием. Он ковырял песок носком берца и чувствовал себя слабым и одиноким.
«Вот и мы, бессильные, лежим, как та дохлая рыбина на берегу. Так посмотреть — живые, а на деле — совсем как мёртвые. Вроде и понимаем всё, а сделать ничего не можем. В сердцах — пустота, в душах — безволие. И клюют нас все, кому не лень».
Над значением слова «мы» он не задумывался. Оно олицетворяло для него практически всё: страну, расклёванную и кровоточащую; армию, оплёванную и полуживую; родителей, умерших в полной нищете в начале 90-х; жену с вечно затравленным выражением глаз, оставшуюся жить в родительской квартире.
Лебедев шумно вздохнул и прислонился к железной стойке навеса, упёршись в неё своим крепким, коротко остриженным затылком.
И вспомнился ему 91-й год. Он тогда — простой советский курсант — учился в городе Ленинграде, который донашивал это название последние месяцы.
Был конец августа. Только что задохнулся в маразматических конвульсиях запоздалый, почти бессмысленный путч, но по улицам ещё носились многотысячные толпы, радостные и возбуждённые. Размахивали триколорами и горланили что есть мочи: «Ельцин! Ельцин»! Тёплым воскресным вечером, бесцельно прошатавшись по городу весь свой выходной день, вышел он на Дворцовую площадь. Усталый, нетрезвый, хмельной.
На ней шёл концерт. Возле железных узорчатых ворот Зимнего дворца была устроена наспех сколоченная летняя сцена, которую со всех сторон разукрасили бело-сине-красными флагами. Какая-то группа, враз сделавшаяся популярной в эти дни, пела с неё что-то жутко антисоветское и от того сверхмодное: то ли про Сталина, то ли про репрессии и ГУЛАГ — Лебедев толком не запомнил. Бородатый и патлатый вокалист, с какой-то стати напялив на себя офицерскую гимнастёрку времён Первой мировой войны, закатывая глаза, надрывался в немного хрипящий микрофон. На его широкой груди болтались бутафорские «Георгии». Полупьяная толпа, большинство в которой составляла молодёжь, нестройно подпевала, ритмично дёргаясь в такт музыке. Над ней реяли триколоры. Какие-то девицы, взобравшись на плечи к своим парням, размахивали над головами сорванными с себя футболками и громко визжали.
Лебедев, недолго поглядев на всё это издали, подошёл к сцене поближе, сам не зная зачем. Он был не в форме, а в обычной, гражданской одежде, и на него не обратили никакого внимания.
Он мало что понимал в том, что творилось вокруг, ибо плохо разбирался в политике. Одни говорили одно, другие — другое, и во всей этой круговерти он не знал, не чувствовал, не мог понять, где ложь, а где — правда. Например, преподаватель тактики в его училище был убеждённым коммунистом. Всегда подчёркивал, что гордиться тем, что на долю страны выпала величайшая историческая миссия — первой во всё мире встать на путь социализма. А ещё он восхищался Сталиным и клял Горбачёва с Ельциным. А вот отец одного из его товарищей-курсантов жутко, с пеной у рта ненавидел всё советское, красное. Истерично, сбиваясь на визг, кричал о репрессиях, о десятках миллионов расстрелянных, раскулаченных и замученных в лагерях. И совал всем самизда-товские книги Солженицына, Бунина и Шаламова. Лебедев не знал, кому верить.
Во всём мутном водовороте событий он ощущал со всей ясностью одно: привычный, близкий и родной ему с детства мир умер. Рухнул разом и ушёл в небытие, недолго побившись в конвульсиях. И так как было раньше, как было всегда, больше уже никогда не будет. В тот вечер Лебедев чувствовал нутром, что прощается с этим миром. Он и сам не знал, каким он был: плохим или хорошим. И даже не ломал голову над этим. Просто он был. А вот что будет дальше, после этих дней всеобщей исступлённой эйфории — он не знал.
Патлатый певец, тем временем, затянул заунывную песню про благородных офицеров-белогвардейцев, которые сражались за Россию с «хамами». А хамы вроде как решили продать Родину не то мировому кагалу, не то немецкому кайзеру.
Читать дальше