Зелимхан с Харачоя в Чечне был рождён.
Четверть века он в страхе держал всю тебя.
Грабил банки, заранее предупреждал.
Ты поймать не могла одиночку-волка!
Люди пришли в неистовство. Почти все рожки уже опустели, но кто-то, дико крича, палил ещё в воздух.
— Чечня — земля моих отцов! — надрывались их глотки. Пение, рёв продолжались:
— Ты рождала сынов — погибали они.
Был же здесь шейх
Мансур — он весь мир удивил.
Сколько можно, Россия, уроки давать,
Что волка никому не дано испугать?!
Не допев до конца, чеченцы пустились в пляс. Человек двадцать, образовав круг, с воплями принялись скакать друг за другом, подкидывая высоко вверх автоматы. У кого-то ещё остались патроны, и он бил теперь одиночными. Остальные кричали, гикали, свистели, хлопали.
— Оба!! Оба!!
— Хопа!! Хопа!!
Пот катился с них градом. Султан, не выдержав бешеной пляски, выскочил из круга и теперь, пыхтя, точно морж, отирал жирный блестящий лоб.
Несколько человек, вставив в автоматы новые рожки, опять начали стрельбу. Одни подкидывали вверх пустые бутылки, другие по ним палили. Осколки звонкими брызгами разлетались по всему двору.
Одни танцевали и кричали, другие кричали и стреляли. Автоматные стволы дымились и жгли ладони. Глаза налились кровью, с губ слетала пена. Человеческая каша. Неистовство. Люди-звери.
Какой-то молодой чеченец, пошатываясь, отошёл в сторону, наклонился и шумно вытошнил на землю. Горбоносый боевик, дико выкатив глаза, продолжал танцевать один посреди возбуждённой толпы. Он рычал как зверь, скалил зубы в дикой гримасе и всё нажимал пальцем на спуск, хотя все патроны в рожках были давно расстреляны. Султан ревел громко и, словно горилла, хлопал себя волосатыми руками по груди.
Рабы из своей ямы слышали чеченское веселье.
— Видать, армяна продали, теперь радуются, гниды! — проворчал Станислав.
Он оживал на удивление быстро. Боль отпускала его медленно, постепенно. Солдат скрежетал зубами и, с трудом поднимаясь на ноги, кусал едва поджившие губы. Он был жилист, туг, как плеть, и живуч по-кошачьи. Держась руками за стенку, пошатываясь, вставал во весь рост, потом приседал, потом снова вставал. Поначалу его ноги подрагивали, подкашивались, ладони бессильно скользили по неровной кладке вниз. Он ворочал по сторонам упрямыми глазами и вполголоса матерился.
Николай неизменно отодвигался от него в сторону, угрюмо утыкался взглядом в землю и молчал.
Чеченцы пропьянствовали четыре дня. В доме, во дворе, на улице возле ворот слышались возбуждённые радостные крики. Когда те с гиком, с воплями принимались танцевать посреди двора, в яме глухо отдавался топот десятков ног.
Иногда шаги слышались возле самого зиндана, чья-то тень заслоняла свет, и через решётку на них начинала литься сверху упругая и горячая струя человеческой мочи. Невольники оторопело вскакивали на ноги, закрывали руками головы и вжимались в стенки ямы. Станислав ругался, а стоящий наверху чеченец с радостным воем поводил струёй в стороны, стараясь облить находящихся внизу закованных в цепи людей.
Султан держал рабов в эти дни в зиндане безвылазно, опасаясь, как бы разошедшиеся гости не пристрелили их спьяну. Иногда он подходил к яме и бросал вниз полуобглоданные кости, мясные объедки, жёваные бараньи сухожилия. Голодные люди с жадностью грызли эти остатки чеченского пиршества. На костях ещё кое-где сохранялись тонкие лоскуты мяса. От их острого аромата и душистого привкуса болезненно сводило скулы.
На пятый день всё стихло. Утром никто не подошёл к зиндану, не пустил на верёвке вниз пакет с едой. Они просидели некормлеными весь день. Вечером прошёл короткий дождь, и томимые жаждой невольники, подставляя ладони рук, с жадностью глотали прохладную воду.
Деду Богдану становилось всё хуже. Сильно простудившись во время недавнего ливня, он совсем ослаб, неподвижно лежал на грязном тряпье лицом вверх, тяжело и шумно дышал. Его пытались расшевелить, но он лишь бормотал что-то бессвязное сиплым голосом. Громко и болезненно, с хрипотцой, кашлял. Его заскорузлые пальцы беспокойно сжимались и разжимались, руки шарили, метались вокруг. Иногда он с натугой приподнимал голову, обводил остальных мутным взглядом, разевал рот, силясь что-то сказать, и затем снова ронял её обессилено. Сознание его затуманилось, и старик стал заговариваться.
Видеть агонию было тяжко. Невольники, понурые и мрачные, сидели на мокрых от дождя тряпках вечером пятого дня.
Читать дальше