От младшего капеллана знали: не всех приговоренных к смерти расстреливают. Стараниями родных, заступничеством властей предержащих или жестами великодушия число казненных с течением времени сокращалось. Таких было много из четвертых галерей тюрем Дуэсо, Оканьи или Бургоса. Оттого многие думали: лишь бы время тянулось подольше, лишь бы все, абсолютно все замедлило свой ход, и желали этого всей душой, желали, чтобы все продлилось на неделю, на день, хотя бы на час дольше. Именно поэтому старались оставаться как можно более незаметными, неразличимыми на фоне грязно-серых стен общей камеры.
Поначалу, в первые месяцы, когда холод еще не окончательно сковал тела, всегда находился какой-нибудь смельчак, который принимался барабанить кулаками в оконные ставни и кричал спускавшимся из четвертой галереи во двор, где уже стояли наготове очередные грузовики: «Да здравствует Республика! Прощайте, товарищи, прощайте, друзья! Мы за вас отомстим!» Мало-помалу подобные порывы сошли на нет, потускнели, как неизбежно тускнеет утренняя заря.
На следующий день Хуан Сенра на допрос вызван не был, Уводили других — никто из них не вернулся. Он дважды похлебал теплого бульона. Помог какому-то безбородому юнцу передавить вшей. Бедняга расчесал голову до сочащихся гнойников. «Будешь так и дальше чесаться, останешься плешивым», — сказал Хуан. В ответ юноша что-то буркнул насчет черепа, Сенра не расслышал или не понял, но улыбнулся в ответ, словно его поблагодарили. Кто-то сказал: у капрала Санчеса есть расческа. Хуан старательно вычесал всех гнид из волос парня, и тот в знак признательности показал ему фотку своей невесты.
— Правда, хороша? Да? Она из Сеговии, приехала поработать служанкой в Мадрид, ну и сам понимаешь… — Тут он показал всем известный жест, одновременно непристойный и какой-то поразительно нежный.
Разговор оборвался: за дверной решеткой появился темный силуэт. Старший капрал, постаревший от страха, потерявший от голода все зубы, протянул Хуану распечатанный конверт с адресом, нацарапанным огрызком карандаша. Это было письмо, которое Хуан отправил брату еще до суда, еще до встречи с Эймаром. Теперь письмо вернулось ему распечатанное, с вымаранными строчками.
— Это письмо отправке не подлежит. Тебе повезло, можешь написать еще одно.
— Кто сказал?
— Младший капеллан.
Кроме слов «Дорогой мой брат Луис» и «Помни обо мне всегда, твой брат Хуан», все остальное было тщательно вымарано. Даже строчки о том, как здесь холодно, что здоровье пошатнулось, что постоянно с нежностью вспоминает покойную матушку, вспоминает о тополиных рощах Мирафлореса. Все вымарано, все человеческое перечеркнуто. Его будто лишили последнего слова, не дали сказать последнее «прости».
Отошел от решетки, устроился возле завшивевшего юноши. Усмехнулся своему почерку и решил довести до конца начатое дело.
Хуан внимательно посмотрел на свои руки. Эти пальцы смогли избавить чью-то голову от гнид и вшей. Боже, смогут ли они опять пробежаться легко и изящно по струнам, извлекая глиссандо великой музыки Баха? Сейчас они обморожены, никакой легкости, беглость утрачена. Теперь их единственный удел — давить гнид, вместо смычка сжимать вшивый гребень. И он с нежностью, легонько коснулся макушки безбородого юнца. Тот не отстранился. Разговорились.
Юношу звали Эухенио Пас. Было ему восемнадцать, и родился он в Брунете. Дядя его владел единственным на всю деревню кабаком, там же служила матушка юноши, приходившаяся родной сестрой хозяину. Матушка терпела всяческие унижения, и это притом, что целиком посвятила себя стряпне на хозяйской кухне, поддержанию чистоты и порядка и в доме, и в таверне. Короче говоря, дел было по горло. Проклятая, дерьмовая деревня! Когда грянула война, дождался, к кому примкнул дядя, и примкнул к другим. Так и получилось, что Эухенио стал республиканцем.
Эухенио был похож на мальчишку, который никогда не состарится. Будто рваная тень каземата не витала над ним и вовсе не волновала юношу. В чертах его смуглого лица не угадывалось ни единого намека на прямолинейность или угловатость, поскольку суровость и печаль он всегда гнал от себя. Пухлый, среднего роста. Говорил так, что краешки губ изгибались вниз; казалось, будто постоянно извинялся за то, что сказал. Но на самом деле все было совсем не так, как казалось. Взгляд его неотрывно следил за собеседником. Говорил убедительно, так что даже самая банальная вещь превращалась в его устах в истинную правду. От его слов исходило некое ощущение дружелюбия, умиротворения и нежности. Показное благонравие, целомудрие и чистота служили всего лишь неким особым видом богохульства.
Читать дальше