— Мэри-Энн?
Она издалека улыбнулась мне в зеркале, и я понял, что она проснулась.
— Доброе утро, Дезидерио, — сказала она. — Надеюсь, вам хорошо спалось ночью.
Я смутился.
— Да, — с запинкой выдавил я. — О да.
— Хотя бывает, что людей пугают соловьи, они иногда поднимают такой шум.
— Мэри-Энн, снились ли вам сегодня ночью сны?
Ее гребень застрял в каком-то колтуне, и она нетерпеливо его дергала.
— Мне снилось любовное самоубийство, — сказала она. — Ну да оно всегда мне снится. Вы не находите, что было бы немыслимо прекрасно умереть из-за любви?
Разговор с кем бы то ни было в зеркале несколько тревожит. К тому же в контрабандном зеркале. У нее был высокий и чистый и, хотя она всегда говорила тихо, очаровательно пронзительный, словно зрелище зимней луны, голосок.
— Я вовсе не уверен, что так уж прекрасно умереть за что бы то ни было, — сказал я.
— Всего-то — разлагаешься на составляющие элементы, — не по годам нравоучительно изрекла она. Я шагнул в комнату, оставляя за собой на белом ковре броскую дорожку грязных следов, и, приподняв ей волосы, нагнулся, чтобы поцеловать в затылок. И тут я впервые со дня начала войны увидел свое отражение, увидел, что за это время слегка постарел и выглядел столь же цинично, как сатир на ренессансной картине. Мое лицо — бедная моя матушка — полностью обрело непроницаемость индейца. Я по-приятельски подмигнул себе. Мэри-Энн позволила мне поцеловать себя, но не уверен, что она это заметила.
— Что вы будете сегодня делать, Мэри-Энн?
— Сегодня? Играть на фортепиано, разумеется. Если, конечно, не придумаю ничего получше.
Не знаю, не заметил ли я на какой-то миг, как ее глазами на меня глянул кто-то другой, ведь я не смотрел на нее, я смотрел в зеркало только на себя.
Когда я покидал дом, он превратился в музыкальную шкатулку, ибо Мэри-Энн уже вовсю наигрывала на своем фортепиано. Теперь она упражнялась в этюдах Шопена. При свете дня я убедился, что дом очень велик, — один из построенных безо всякого плана сельских домов, наполовину дом при ферме, наполовину загородный особняк; при всем при том он, должно быть, развалился на три четверти еще в бытность здесь самого мэра, по крайней мере, целые участки крыши ввалились внутрь под чудовищным бременем растительности, а то, что было когда-то конюшней или пристройками, лежало открытым всем ветрам и непогодам, и природа уже накинула на все это слишком толстое, чтобы быть сотканным за несколько месяцев, зеленое одеяло. В чистом утреннем свете обвалившиеся кирпичи, заголенные балки, розы и деревья все еще, казалось, спали, негромко бормоча и чуть шевелясь, словно неясная, незапамятная греза смущала их дремоту, столь же глубокую, как и дрема их хозяйки, спящей красавицы из дремучего леса, которая спала слишком крепко, чтобы пробудиться от чего-либо столь же нежного, как поцелуй.
Проскользнув в Ратушу, я на скорую руку еще раз проглядел архив мэра, но не смог обнаружить ничего, проливающего хоть какой-то свет на его исчезновение, которое, я все больше к этому склонялся, не было связано с д-ром Хоффманом, а являлось самым заурядным самоубийством, каковое могло произойти где угодно, в любое время — под влиянием сиюминутного отчаяния, ибо не знаю как, но я догадался, что мэр был склонен к хандре. Исполнив свой долг Инспектора Достоверности, я снова оставил Ратушу на попечение единственного зевающего клерка и отправился в бар, куда отвел меня накануне владелец порно-шоу. Но заправлял там уже не дородный негр. Только златокожая девушка, намного более индианка, чем я сам, в узеньком мини из светлой полосатой хлопчатобумажной ткани протирала бокалы, бесцельно уставившись на белый свет, что царил на улице, где в забитых сточных канавах шумно жужжали мясные мухи; хоть я и описал ей хозяина механического порно-шоу, она не смогла вспомнить, видела ли его когда-либо.
Посему я кое-как домучил свой ординарный бренди и решил немного пофланировать по главной аллее, ныне — вотчине летних радостей, реализуемых, правда, с какой-то особой безмолвной вялостью. Пока я глазел, облокотившись о железные перила, на чопорную океанскую зыбь, сзади послышалось постукивание. Стараясь по возможности не привлекать к себе внимания, я оглянулся. Старик спешил мимо меня в сопровождении трескучего стаккато трости, бормоча что-то под нос; на безопасном расстоянии я отправился за ним следом.
Я не берусь описать его походку — как сначала он со стуком устанавливал перед собой трость и, раскачиваясь, наполовину перекидывал через нее свое тело, победоносно пыхтя и задыхаясь, словно на каждом шагу бросал вызов и побеждал обычные законы движения. При всем при том он умудрялся предаваться этой старческой акробатике с такой немыслимой скоростью, будто в палке у него были запрятаны пружины — и в стоптанных каблуках башмаков тоже. Он был неописуемо грязен. Похоже, он ночевал в канализации.
Читать дальше