Прикусив зубами кулак, чтобы не закричать, Уан резко встает. Кровь из раны стекает по руке, слезы бессилия бегут по его щекам. Он чувствует себя невозможно одиноким, глупейшим образом связанным, загнанным в ловушку тремя своими семьями – здешней, нью-йоркской и семьей Старика. Ведь он согласился приехать за долларом исключительно ради того, чтобы защитить свою американскую жену и дочь, но, едва оказавшись здесь, в этом городе, он почувствовал, что с каждой минутой все сильнее привязывается к Куке и Марии Регле, быть может, потому что в большей степени ощущает себя должником последних – на самом деле первых, – как-никак он причинил им столько бед.
(Нет, я его одного не оставлю. Гореть мне синим пламенем. Кто прошлое помянет – тому глаз вон. Я ж тебе говорила: есть такие ужасные вещи, о которых лучше забыть и не писать никогда. Но раз уж ты об этом написала – обратного хода нет. Все или ничего. Всякие там меццо-тинто, полутона – для предателей. Лучше попросту смолчать, чем выскабливать подноготную или кляузничать. Но коли ты заговорила – вперед, и никаких гвоздей. Понятно, что ничего ты не добьешься, кроме как угробишь человека, уничтожишь его, сотрешь в порошок, выведешь на белый свет все его беды и пороки. Не вижу в этом никакой заслуги: зачем терзать бедолагу, раз уж он прирожденный бандит? И как только тебе взбрело в голову ни с того ни с сего показать ему фотографию убитого друга в одной компании с его приятелями или палачами, называй как хочешь. А второй-то, Старик, отпетый циник, несет всякие гадости, совершая одно и то же преступление дважды. Политика – дрянной советчик. Сколько раз я тебе твердила, чтобы ты в нее не лезла! Неужели после всего, что ты написала, тебе не стыдно глядеть на две другие фотографии, которые ты повесила перед собой в своем кабинете? Неужели, глядя на них, тебя не гложет мысль о том, что эти портреты – свидетели всего, что ты делаешь, что пишешь? Неужели ты не боишься, что два этих лика, два образа твоих любимых писателей лишат тебя своего покровительства и отвернутся от тебя, как только им наскучат твои попытки влезть в чужие жизни?)
Первая – черно-белая фотография с подписью Чанталя Трианы, сделанная в Гаване семидесятых. На ней Хосе Лесама Лима. Он сидит в каком-то залитом солнцем портале, правой рукой опираясь на миниатюрный столик, в наинаглаженнейшей гуайябере, с пузырьком антиастматической микстуры в кармане и сигаретой в левой руке. Вторая – прекрасный портрет Маргерит Юрсенар, выполненный Кристианом Львовски, другом Жана Маттерна, который и подарил мне этот запечатленный на фотобумаге ясный лик бельгийской писательницы: полуулыбка в обрамлении интеллигентных морщин, глубоко посаженные глаза, младенческая бездна рта, несколько седых прядей, наполовину скрывающих ухо, с мочки которого словно бы стекает жемчужная серьга. Любопытно, что именно жемчужина является центром портрета, как будто фотограф хотел намекнуть нам, что лик этот жемчужно чист, что душа писательницы – это жемчужина, извлеченная из самых глубоких глубей морских. Рядом – портрет моей матери. Просто чудо, что ты не упомянула о нем, моя дражайшая революционная совесть, в своем перечне возвышенных фотоперсонажей. Мама – далекая, недосягаемая. Мама улыбается, как могут улыбаться матери – радостно, светло. Радостно – оттого что им приходится жить отдельно от своих детей? Радостно – от ожидания плохих известий? Как бы то ни было мама всегда присылала фотографии, где у нее был неизменно радостный вид – может быть, так она успокаивала меня, просила не беспокоиться? Мама сидит на самом краешке дивана и, кажется, вот-вот упадет, так что мне, всякий раз, как я смотрю на эту фотографию, хочется поддержать ее. На ней зеленый свитер, который я принесла, нет, извините, надо учесть расстояние – конечно, привезла, – из Барселоны, купив его на Университетской площади, и коричневые брюки на молнии. По этой фотографии моей мамы в моей комнатушке моей Гаваны сразу ясно, что там холодно, по крайней мере, прохладно. За спиной у нее – мои книги и разные мелочи, которые, пожалуй, можно считать навсегда утраченными. Мама – причина всех моих бессонниц. Моя каждодневная греза. Вонзившаяся в сердце игла. Источник мужества. Мама научила меня саму быть матерью. Мы обречены оставлять в заложники если не детей, то матерей. Нет, мне не стыдно, и я не ерепенюсь. Впрочем, возможно, и стыжусь, и ерепенюсь разом. Но, глядя на эти лица, я также могу приходить в бешенство, испытывать боль или приливы отваги. Как правило, они глядят на меня с одобрением, но одновременно и с укором, потому что нет на свете ничего безупречного. Тем не менее они прожили свои жизни до конца, совершили то, что им надлежало совершить. И я должна посвятить себя своему делу. Меня просит об этом покойница – это она кричит моей глоткой. Я не должна молчать. Ненавижу тех, кто покорно жует удила судьбы. Однако вернемся к Уану – я вовсе не собираюсь забыть о его участи. Чудный голос нашептывает ему слова болеро:
Читать дальше