Быть музыкантом, без сомнения, означает попытку овладеть звуками, попытку обуздать их силу, смягчить извечное звуковое страдание. Друзья частенько подшучивают надо мной, видя, как я записываю малоизвестных музыкантов на плохо продающиеся диски, как я составляю их биографии, даю уроки раз в неделю и при этом никогда не хожу в Оперу, в «Плейель», в церкви, имею бедную, просто жалкую фонотеку, не слушаю передачи Франс-Мюзик. Они не понимают, что для меня главное бедствие мира воплощено в звуках. Хотя, если подумать, и здесь найдется несколько приятных исключений – увы, ныне почти уже забытых. Это праздничные дни в Бергхейме, когда до меня долетали издали обрывки игры городского духового оркестра. «Вот оно! Вот настоящая музыка!» – думал я, трепеща от радости и с омерзением вспоминая триоли с двойными восьмушками, которые мы, все пятеро, по воскресеньям после обеда пытались – безрезультатно, до нервных срывов, до истерического хохота – исполнить в лад. Я мчался туда, где ревели трубы, но, случалось, ветер относил звуки в сторону, сбивая меня с пути. А я все бежал и бежал. Поворот за угол, неожиданная изгородь – все не давало мне ходу. Наконец я приближался к цели, взъерошенный, пьяный от усталости, переполненный этой музыкой, уже звучащей у меня в груди, и гонимый вперед острым волнением, которого сам боялся до такой степени, что иногда вдруг останавливался посреди дороги, на розовых плитах мостовой Бергхейма. Или же замедлял шаг. Мне казалось, что этот восторг, так властно, так болезненно переполнявший мое тело, и в самом деле не знает никаких границ.
Я решительно отказывался от свиданий с Изабель в домике Шату. Мы встречались в скверно отапливаемом номере маленькой гостиницы на полдороге между Сен-Жерменом и Шату, в которой мне уже приходилось жить во времена военной службы. Гостиница стояла в районе Везине, у самой Сены, но нам чаще всего доставался номер с окном, выходящим на церковь Святой Паулины. В таких случаях мы ютились под цинковой крышей, по которой звонко барабанил дождь; голуби и воробьи садились на нее, чтобы отряхнуться, а потом стремглав, точно бомбы, срывались вниз. Слабосильный электрокамин как-то странно щелкал или вдруг начинал икать – в общем, больше шумел, чем грел. Мне вспоминаются октябрьские утра, когда влажный замерзший носик Изабель напоминал холодную мокрую «пуговку» Понтия Пилата; перед тем как открыть глаза, она просила меня обнять ее, растереть, расцеловать, согреть.
Раздеваясь, мы украдкой, как дети, разглядывали друг друга. То ли в комнате было слишком холодно, то ли мы были слишком стыдливы, но мы спешили поскорее юркнуть под одеяло, поверх которого наваливали красную перину, в свою очередь прикрытую нашими плащами. Все это весомое хозяйство казалось нам гарантией тепла – и, быть может, невидимости.
Мне никак не удавалось заснуть в этой крохотной комнатушке. Всякий раз я выходил оттуда простуженным. И всякий раз на следующий день после любовного свидания клялся себе, что больше никогда не буду заниматься любовью.
Если до сих пор наша жизнь была просто адской, то теперь она стала еще и унылой. Даже вид ребенка, который, присев на корточки и печально глядя в пространство, сосал пальчик, казался нам обвинением. Мы из кожи вон лезли, лишь бы хоть как-то развлечь Дельфину. Например, садились оба на пол в разных концах коридора, широко расставив ноги, и гоняли взад-вперед игрушечные машинки. Но смех звучал не часто. «Камень раз, камень два – отвалилась голова, камень три, четыре, пять – где нам новую занять?» – декламировала Дельфина; как правило, Изабель хохотала над этими детскими считалочками, но сама Дельфина забавлялась ими все реже и реже, а ведь раньше ей никогда не надоедало подолгу твердить их.
Потом испортилась погода, и мадемуазель Обье перестала брать к себе Дельфину.
«Ах, друг мой, – сказала она мне, – по осени я превращаюсь в полную развалину и уже ни на что путное не гожусь!»
Нам стало совсем трудно встречаться. Впрочем, Дельфина и сама отказывалась ездить в Сен-Жермен, хотя получила от Мадемуазель несколько подарков – старый лакированный пенал гранатового цвета, линейку красного дерева с бронзовым ребром, эбеновую вставочку для пера. Возможно, ребенок инстинктивно угадывал, чем заняты наши дни. Что касается мадемуазель Обье, я всегда был уверен, что она тотчас же все прочитала на моем лица И стала разговаривать со мной раздраженным тоном, едкими намеками. То вспоминала какую-то Каролину Ребу, проживавшую в доме № 28 по улице Мира, то сетовала, что ее матушка, да и она сама, были недостаточно богаты, чтобы одеваться у Пакена, и в то же время исподтишка следила за мной, глядела осуждающе. Любая мелочь становилась поводом для стычек.
Читать дальше