Лизбет вышла замуж за своего детского приятеля – которого я побаивался, – с ним она запиралась в купальных кабинках на пляже или пряталась в скалах во время школьных каникул, в Реньевилле, или на берегах Сьенны, с ним же мы играли на берегу моря в волейбол, в волан, в бадминтон, а иногда и в шары, укрывшись в тени полуразваленной башни герцога Вильгельма.
Я попросил Маргу сопровождать меня, и она с радостью ухватилась за это предложение: во-первых, мысль о схватке со старшей сестрой внушала ей и страх и удовольствие, во-вторых, ее очень соблазняла возможность вновь увидеть Кан. Мы нашли Лизбет в состоянии ипохондрии; она как две капли воды походила на папу, только постаревшего, располневшего и озлобленного на весь мир. Она без конца жаловалась на желудок, не говорила ни о чем, кроме своего желудка, своего пищеварения, – и довела Маргу до того, что та, решив разрядить атмосферу за столом и развеселить присутствующих, подтолкнула меня локтем и объявила сестре, что у нее, наверное, «потроха по-каннски»; эта шуточка, не очень-то удачная, но в типично вюртембергском духе, вдохновила меня, и я, прыснув, как школьник, возразил: «Не потроха, а рубец!» [108] Потроха по-каннски, рубец – мясные блюда.
И мы оба захохотали, как малые дети, а Лизбет, бледная, с трясущимися щеками, встала из-за стола и с грохотом швырнула на пол вазу с фруктами.
Лизбет и Ивон были страстными любителями всяческих древностей, а именно изделий нормандской глубинки из сосны и олова, почерневших от времени и довольно мрачных, замечательных церковных статуй, чье происхождение было как минимум неясно, великолепных средневековых доспехов, выкованных перед Первой мировой войной, а может, даже перед войной 1870 года. Лизбет потребовала в обмен на свое согласие две маминых гравюры Козенса и репродукции Гиртина. Сверх того, мне пришлось купить гобелен – без сомнения, ужасно древний, во всяком случае стоивший сумасшедших денег. Лично я мог бы упрекнуть его в слишком бледных красках, бледных до такой степени, что он походил на абстрактную, сильно размытую картину. Лишь подойдя вплотную, можно было разобрать смутные очертания деревьев, силуэты рыцарей в доспехах и охотничьих псов на сворках; Лизбет, надев очки и на минуту забыв о своем желудке, бурно восхищалась этим шедевром.
Мы решили вопрос за полтора дня. Странное дело: даже Марга и та ходила мрачная как туча. Нет ничего ужаснее, чем Кан на исходе февраля. Просторный старый дом Лизбет – обе сестры, и Марга и Лизбет, утверждали, что он похож на бергхеймский, – стоял в глубине огромного парка, где вместо деревьев торчали одни только проржавленные ребра виноградных беседок; все это внезапно утыкалось в новый док канского порта, где на фоне низкого серого неба высились черные колоссы какого-то потустороннего вида – подъемные краны. Со страшным скрежетом они извлекали из чрева белых и желтых грузовых судов, пришедших из Уистерхейма, гробы – гроб Люизы, гроб мамы.
Я съездил один раз в Штутгарт и один раз в Хейльбронн. Я купил дом в Бергхейме. Но даже не заглянул туда. И что самое интересное, тотчас завещал его Флорану Сенесе, как будто хотел ему отомстить. В какой-то мере это действительно была месть. «Он об этом и не узнает до поры до времени, – говорил я себе. – Ему больше не на что будет жаловаться. Я умру. И тогда он обнаружит, что я все ему оставил. Вот тут-то и наступит его черед терзаться угрызениями совести». В общем, вся эта сложная сделка, столь разумная, столь выгодная во всех отношениях, была совершена во имя этого бредового проекта. Я и впрямь рехнулся.
Наступил четверг 3 марта 1977 года. Накануне ночью я ни на минуту не сомкнул глаз. Поднялся в два часа, принял ванну. От мысли, что я должен туда идти, и от стыда у меня судорожно сжималось горло. Что, если между нами начнется драка? Я брился, держа в левой руке помазок, а в правой бритву, я разрисовывал себе лицо белой пеной, как сиу перед боем, я смотрел в зеркало покрасневшими, выпученными глазами. А вдруг мы убьем друг друга?
Я оделся. Было очень холодно. С железного навеса над дверью, с парапета набережной свисали ледяные сталактиты. Я шагал по улицам не меньше часа. Потом выпил. Потом проглотил какую-то дикую смесь из таблеток и пилюль. Встреча должна была состояться в десять часов утра на улице Пуатье. С пяти до семи я играл гаммы и арпеджио. Потом снова пошел бродить. На улице Пуатье я появился на сорок пять минут раньше назначенного срока. Я стоял у парадного музыкальной школы окоченевший и белый, как выжатая белая тряпка. У меня смыкались глаза: я наглотался слишком много транквилизаторов. Мне чудилось, будто у меня дрожат руки, но мои руки не дрожали. Просто у меня все дрожало и мутилось перед глазами. Снег застыл ледяной коркой на камнях мостовой. Мимо прошел месье Лопес, преподаватель альта; на голову он натянул шерстяной шлем, а сверху нахлобучил тирольскую шляпу без пера. Наконец перед особняком затормозил черный автомобиль. Шофер еще открывал свою дверь, когда Сенесе, не дожидаясь его, сам вышел из машины. Он был без пальто, в одном темном костюме, – только не спрашивайте меня, какого цвета. Он показался мне очень красивым. Но до чего же было холодно!
Читать дальше