Тут все понятно и одновременно противоречиво, трагично: даже и в таком дробном режиме тот дом невозвратим. Оттого, наверное, незаметно шатается, неслышно потрескивает бумажный флигель — архитектурная задача, перед ним поставленная, невыполнима.
Выполнима другая (ему кажется, что выполнима): вспомнить все, записать все. В этом смысле его пребывание во флигеле, расширение флигеля не есть простое расширение дома для растущей семьи. Это расширение воображаемого дома для помещения в нем полноты времени. Толстой восстанавливает дом в сознании и для того — в том числе, для того — пишет роман. В эти же годы он пишет главную книгу об озарении памяти, о чуде обретения полноты времени — о том большом, исходном доме.
Он строит дом-текст, заполняя словом пустоту на вершине холма.
Сомнения в этом сверхзамысле, в том, что исполнение возможно, обрекают его на постоянное двоение души, двоение собственного размера. В эти годы он точно Гулливер. Он великан среди лилипутов; самомнения в нем довольно. Стоит почитать дневники тех лет, что пришлись между Севастополем и женитьбой. Ему надобно сотворение нового мира, на меньшее он не согласен. И в то же время он лилипут среди великанов (прошлого?), он виноват, умален перед прошлым, он — недоросль, ни на что не годный, «никудышный» [18] Никудышный — его семейное прозвище и даже самонаименование Толстого, стойко сохранявшееся в юности и в первые «взрослые» годы. Толстой клянет себя никудышным в первую очередь за то, что не может применить странную силу, которую в себе ощущает. Силу, потенцию чудопроизводства. Никто в семье не верит в эту силу. Это оборачивается для юного Толстого своеобразным комплексом неполноценности, от которого он не может избавиться. Он то и дело срывается точно в пропасть в бездеятельное или саморазрушающее времяпрепровождение, в «никудышность». Но с тем большим рвением, взяв себя в руки, он вновь и вновь берется за свои времявосстановительные опыты: ему нужно доказать себе и всем, как он силен, насколько обоснованно его упование на производство чуда.
мальчик Лёвушка.
Кабинет и спальня
Нет ничего интереснее для архитектора, нежели рассматривать жилище Гулливера. Рано или поздно в нем отыщется место, откуда начинается это странное двоение. Вот оно, это место.
Анфилада, ведущая из залы вглубь дома, разъезжающаяся как стол на сто персон, приводит к кабинету и спальне.
Здесь заканчивается игра в увеличение-уменьшение пространств.
Отчасти потому, что две эти комнаты относятся к исходному строению флигеля, пребывают в его первоначальном «сакральном» контуре. Это важно: они не пристройка, они входят в оригинальное (княжеское) строение Ясной.
Здесь происходит куда более сложная игра: в этих двух комнатах все размеры смешаны. Еще бы — здесь задумываются самые размеры, расстояния, пространства, в этих комнатах творится весь толстовский мир. В спальне этот мир снится, в кабинете воплощается в слове.
Лаборатория из двух комнат: в ней простительны беспорядок и гипсовые (бумажные) слепки.
В кабинете у окна — портрет Диккенса.
Это важная подсказка. По отношению к Диккенсу Лев Николаевич испытывал в разном возрасте разные, порой полярные чувства. Это связано в первую очередь с определенной писательской ревностью. Диккенс — один из отцов-основателей нового течения в литературе, которое в данном случае уместно назвать направлением «мгновеннописателей», фокусников, исследующих и использующих феномен восприятия времени как бесконечно расширенного сейчас . Он одним из первых — осознанно, расчетливо — принялся описывать воспоминания, озарения, вспышки сознания, что позволяло ему свободно перемещаться в пространстве книги. Писать из конца в начало, первую часть после второй, рассказывать об уже совершившемся и затем возвращаться обратно и писать будто бы заново, «не зная» того, чему суждено совершиться. Но главное, всегда иметь в виду точку события , композиционный центр книги. Так он выдумал (в переписке с Эдгаром По) новый жанр — детектив, в котором это центральное событие — преступление — может быть описано в начале или в конце или вовсе остаться за пределами книги, но в любом случае гравитация сочинения оставит его в центре восприятия читателя. Это-то, событийное, письмо выдумал Диккенс; Толстой, погруженный в свои герметические опыты, узнал об этом не сразу, наивно полагая, что только ему дозволено писать в жанре озарения, чудотворения, и, когда узнал, что его опередили, был потрясен, разочарован, впал в кризис, из которого выбирался много лет. Он надолго возненавидел Англию и англичан за то, что а) они опередили его и б) использовали великий секрет «мгновеннописания» чересчур технически, утилитарно [19] См. рассказ «Люцерн», на первый взгляд, посвященный политическим и социальным вопросам, но на самом деле продиктованный писательской ревностью, досадой автора, которого обошли с его сокровенным изобретением.
. Впрочем, в итоге он простил им этот грех (тем более что его секрет так и остался неразгадан) и — заслуженно — возвел Диккенса на пьедестал. Толстой признал в нем своего учителя, отсюда портрет в кабинете, но нужно знать, каков пульс размера, какое уменьшение-увеличение Диккенса стоит за этим портретом.
Читать дальше