Изматывающая процедура готовки высушивала нас до костей, вытягивала из них костный мозг и размалывала его в пыль тяжелыми тисками газа.
Дошло до того, что мать вообще перестала подходить к плите, и неделю подряд мы ели на завтрак кукурузные хлопья, а на обед и ужин — сэндвичи.
Денег, естественно, не было, и в эту квартиру нас запихнул вэлфер. Мы прожили в ней три месяца, радио так и оставалось сломанным, и все вечера мы просиживали кружком, молча дожидаясь, когда нас угробит газовая плита.
Каждую ночь мать просыпалась по три–четыре раза и шла проверять, нет ли в плите утечек. В школе я расспрашивал ребят, что передают по радио.
Они не могли поверить, как это я не слушаю по вечерам приемник. У них просто не укладывалось в голове, как вообще можно жить без радио.
Иногда я садился перед сгоревшим ящиком и делал вид, будто слушаю свои любимые передачи. Мать делала вид, будто читает «Ридерз Дайджест», но я знал, что журнал ее нисколько не интересует. На самом деле она слушала, не вытекает ли газ.
Ядовитые стены квартиры походили на желтые розы — еще и поэтому я ее так ненавидел. Они напоминали мне о похоронных цветах, на которые я таращился пять лет назад — или это было двадцать лет назад? — до моего рождения.
Война, казалось, была всегда — поэтому 1940 год и уплыл в такую невероятную даль; но стоило достаточно долго посмотреть на стены, как 1940 год начинал вдруг перемещаться все ближе, ближе, и я вновь видел похоронную процессию, ползущую медленно, словно пожилая пара, танцевавшая вальс в каком–то довоенном фильме.
У меня тогда было совсем мало друзей — страх перед газовыми утечками выматывал так, что ни на что другое не хватало сил — даже на то, чтобы завести приятелей.
Так и получалось: дети рассказывали мне о радиопередачах, а я лишь смотрел на них и слушал. Ничего больше я сделать не мог. Однажды ночью я проснулся оттого, что плакала мать. Я встал с кровати. В квартире было темно, только из–под дверей туалета пробивалась полоска света. Там плакала мать. Временами рыдания стихами, и тогда она просто сидела, повторяя снова и снова:
— Газ, газ, газ, газ, — потом опять начинала плакать.
Я вернулся в кровать и подумал, что тоже сейчас заплачу. Я размышлял об этом довольно долго, но после решил, что лучше не надо. Мать наплакалась за нас обоих.
Пока мы жили в желтой квартире, у соседей умерла девочка. Одна из трех сестер — ей было восемь лет; их дом стоял в полуквартале от нашего, и во дворе там всегда валялось неимоверное количество игрушек. Хватило бы на армаду детей.
Можете мне поверить — там было не меньше девяти мячей и целый конвой из велосипедов и самокатов. Поломанных или искалеченных игрушек, а также таких, которые должны были вот–вот сломаться, хватило бы на десяток рождественских елок. Для более–менее целых игрушек подобная судьба была всего лишь вопросом времени, и время работало против них.
Я удивлялся, как ни одна из этих девочек до сих пор не свалилась с горы поломанных игрушек и не свернула себе шею.
Но все шло благополучно до тех пор, пока одна из сестер не умерла. Как ни странно, она умерла не от игрушечных ран. Ее убила пневмония — в моем тогдашнем представлении страшная и таинственная болезнь. Стоило услышать слово «пневмония», и я мгновенно навострял уши. Для меня оно означало самую ужасную смерть. Я боялся даже подумать о том, как мои легкие будут сначала медленно наполнялись водой, а потом умирать, захлебываясь мною — не в реке, не в озере, а в моем утонувшем теле. Я почему–то был уверен, что от пневмонии умирают, только если рядом никого нет. Человек кричит, зовет на помощь, но никто не слышит, а когда наконец приходят люди, все уже кончено: утонул!
Когда я слышал, что кто–то умер от пневмонии — неважно, старый это был человек или молодой, — мне становилось ужасно тоскливо. Я решил для себя, что если вдруг заболею, обязательно привяжу длинную нитку одним концом к своему пальцу, а вторым к чьей–нибудь руке: если человек уйдет, а я вдруг почувствую, что умираю, то просто потяну за нитку, и он вернется обратно.
Я не умру в одиночестве, если между нами будет длинная нить.
Как бы то ни было, девочка умерла от пневмонии, и — слава богу — это был не я. В тот день, когда мне сказали о ее смерти, я всерьез и очень искренне прочел перед сном молитву. Я обещал стать таким хорошим, что любой святой рядом со мной покажется чернее угольного мешка.
Через день после похорон со двора исчезли все игрушки; позже им на смену появились новые и совсем другие, но почти неделю двор стоял голый, как безыгрушечная пустыня. Я долго раздумывал, почему это произошло, пока мне кто–то не объяснил.
Читать дальше