Я подумал-подумал и не решился. И вины перед Огняной уже давно не испытываю. А вина перед какими-то русскими призраками, которые думать про меня не думают и думать не могут, только растет и растет. Буквально слышу голоса. И начинаю хлюпать.
Вот солдаты идут по степи опаленной…
Хлюп-хлюп.
Вдруг подъехал ко мне барин молодой,
Говорит, напой, красавица, водой…
Хлюп-хлюп.
А жене скажи, что в степи замерз,
И любовь ее я с собой унес.
Хлюп-хлюп.
Смерть не страшна, мы не раз с ней встречались в степи.
Вот и теперь надо мною она кружится…
А она и вправду кружится. Но чем она ближе подходит, тем больше я думаю не о том, что меня ждет, а о том, что потерял. Почему?!. Не подарила же мне бы Родина бессмертие?!. А я даже перед лицом смерти не могу стряхнуть с себя ни свое русское происхождение, ни резкую память детства, послевоенный холод, голод, безногих морячков в трамвае, вечно куда-то бегущую маму. В 16 лет после побега из дома к отцу мне пришлось месяц прожить у его друга в Сталинграде. (Отца дома не оказалось. Уехал в отпуск.) Некий Иван Михайлович. Фамилию не знаю. Несчастный, много раз раненный, контуженный дядька с изуродованной психикой. Получил он свои раны и контузию в том самом Сталинграде, в тех самых боях. Он страшно ненавидел беспорядок, ну а я неряха всю жизнь. Как он на меня кричал! Просто больной, больной! Он мне с криком рассказывал страшнейшие ужасы сталинградских времен. В принципе он ни одной фразы закончить не мог. Захлебывался слезами и соплями, махая рукой и докрикивая последние слова. Он все кричал о том, как солдатики (совсем еще дети) выбегали со льда Волги прямо в заваруху и как их тут же косило насмерть. Он весь трясся. Часто делал несладкий чай с хлебом и просил играть на его худом пианино про темную ночь, про пули, что свистят по степи, и про ту, в которой был уверен, что она не спит у детской кроватки. А теперь мне снятся взрывы и умирающие солдаты. Я слышу — вставай, Гена! Хватит! В дорогу! Тебя соотечественники ждут! Но для меня it is the end of the line! Тhe end of the line ! Лично для меня дорога кончилась, я задыхаюсь после десяти шагов. Но тоска на меня находит еще более удушающая. Как и предрекал Виктор сорок лет назад.
Когда я заговариваю на эту тему, Алена всегда взрывается: „Этих людей больше нет. Этого мира больше нет. То, что занимало вас и было важно, ваши вечные искания — все это ушло в небытие. Затмили их гранитные кухни и автомобили. Тебя там не поймут и не примут. Ты там просто заболеешь и умрешь. А я этого не хочу!“
Она права, у вас бы смерть добралась до меня быстрее. Но она бы не была такой страшной. Я бы воображал, что присоединяюсь к тем, кого всю жизнь любил и оплакивал. Я не скажу, что на Родине и смерть красна. Но что она не так страшна, скажу.
Наверно, в каждой семье есть свои „священные страдания“. И если они признаны народом, дети вливаются в народ. А если не признаны, отчуждаются. Страдания и подвиги моего отца в России признаются всеми, потому-то я в России свой, а в Америке буду чужой, хоть бы меня здесь озолотили или озеленили долларами. А страдания твоего отца в России долго замалчивались, и я удивляюсь, что ты не стал там чужим. Но зэки-то хоть жили, и я ведь все еще живой! Но пятерых маминых братьев, моих дядьев, не забуду до смерти. Двое под Севастополем — моряки, — а трое — рядовыми в пехоте: строчит пулеметчик за синий платочек, — все до 30 лет от роду, не знавшие любви и не имевшие семей, все спят в земле сырой! Мне еще хорошо!»
М-да… А с какого времени, спросил я, Генка перестал чувствовать вину перед Огняной. Огняна развелась в одностороннем порядке, вышла замуж за болгарского членкора, родила сына, папа-членкор удочерил Огняну-маленькую, но Генка все еще продолжал на что-то надеяться. А когда железный занавес рухнул, Огняна начала преподавать теорию вероятностей в Гетеборге — занятие для славянских варваров.
Генка в это время жил с некрасивой, но верной филиппинкой, однако тут же ринулся в Гетеборг на крыльях любви с тремя пересадками, заказал ужин при свечах в лучшем ресторане, Огняна с появлением серебряных нитей в ее пышных вороненых волосах сделалась лишь еще прекраснее, и Генка начал говорить о том, что во все эти годы не было минуты, когда бы он не думал и не тосковал о ней… в ответ же из ее прекрасных уст с роскошными зубами полились лишь ядовитые упреки.
«В ее повествовании отсутствовала любовь ко мне, сожаление о нашей распавшейся семье, одна только досада на меня за постигшие ее несчастья и разочарования. Новое сознание понапрасну упущенных двадцати лет жизни вызывало у меня тошноту, переходящую в злость. Около полуночи мы отправились домой. В переулке было темно, прохожих — ни души. Подчиняясь непонятно чему, я начал задирать ей юбку, она послушно помогала мне с деталями одежды, я стянул с нее трусы и взялся за свои брюки. Ее глаза были закрыты. Я остановился.
Читать дальше