С вас станет снова разъезжать по научным конференциям. Я был бы для вас невыносимым попутчиком. Ведь вы бы вели себя так, как другие: сидя на скамье, записывали в блокнот всякие благоглупости. С кипой бумаг в руке выходили бы к микрофону и полчаса терзали слушателей своим скверным произношением. А покидая трибуну, с тайным страхом косились бы на профессорские физиономии: серьезные, солидные лица; лица либералов, социал-демократов, коммунистов; быть капиталу свободным совсем, или наполовину, или совсем не свободным; в какой мере правительство должно вмешиваться в экономику: в малой, большой или очень большой? Знаете, господин профессор, я, ваш сопровождающий, нашел бы куда более увлекательным, если честолюбивые эти мужи с агрессивной манерой речи, которые во всем мире соперничают за доступ к политической власти, принялись бы, надев форму более чем одной партии, почем зря лупить друг друга. Я, господин профессор, согласен: над кривляньем политиков, когда они, раздувшись, пурпурно-красные, как индюки, поливают друг друга перед камерами, можно нахохотаться так, что, того гляди, пупок развяжется. Точно рассчитанное хамство возбуждает зрителей не меньше, чем удачный хук левой или красивый гол. Но к футболу я равнодушен, любимой политической команды у меня тоже нет. Если вы, дорогой господин профессор, будете думать так, как я подсказываю, то вы никогда не сможете вместо одной формы провинциальной ангажированности выбрать другую. Вы, кстати, не думаете, что мышление — всего лишь заговор горстки наглецов? Не обижайтесь, господин профессор, но мне там, в сумасшедшем доме, не приходится слышать столько глупой и агрессивной лжи, сколько ее ежедневно оседает в вашей голове. Вам положено распахивать перед ними дверь, даже если вы делаете это без особенной радости. Согласитесь, господин профессор, я и до сих пор не очень-то в вас вписывался, а уж теперь вовсе не совместим с вашим научным продвижением. Так что, пожалуйста, в ваших же интересах снова упрятать меня в дурдом.
Зря меня вытурили из клиники, неправильно это: там я был на месте. Здесь — тревоги, необходимость выносить суждения, там — тело и воспоминания. Живя в этой квартире, я бы двигался вверх, а тот, кто идет вверх, на самом деле идет вниз. Здесь меня снедало бы желание, чтобы в мировой обществоведческой литературе меня цитировали еще больше, ссылались на меня еще чаще. А мне ведь пора уже выйти за пределы авантюр восточноевропейской интеллигенции: ирония, которой заражает человека койка в больнице для душевнобольных, отбрасывает свой свет далеко за границы и рамки любой диктатуры. На самые трудные вопросы официальных ответов не существует. Я уже мало чего жду от какого-то иного соотношения собственности и власти. От оценочных категорий своего мозга я сам несчастен больше других. Смотреть на людей с научной точки зрения — все равно что не видеть их. Абстрактный метод мышления может быть точно таким же агрессивным, как и сама мысль. Я уже дал себе столько плохих советов, что предпочел бы советов не давать вообще. Быть ответственным пускай за одного человека, даже за самого себя, дело довольно трудное. Вот я и пячусь спиной: от науки — к теплому локтю сидящего рядом. Сочувствие нельзя открыть, его можно только практиковать.
Итак, я возвращаюсь в клинику: лучше быть сумасшедшим, чем ученым. Телу моему приятно работать в саду, складывать стену из кирпичей; хлеб насущный я себе заработаю, что-то останется и для других. Работать — хорошо; труд — ни честь, ни позор: работать так же естественно, как ходить пешком. Хороший каменщик — тот, кто любит класть кирпичи; хороший шут — тот, кто любит валять дурака. Из пожитков своих, которые я унесу на одном плече, я всегда что-нибудь где-нибудь оставляю. Мне хочется быть очень легким, избавиться от излишков. У меня и веса, и одежды, и жилплощади больше, чем мне необходимо. Несколько сотен любовниц; это ж вспомнить всех — и то какой труд! Нагота их была вопросом: хочешь со мной жить? В конце концов я отвечал каждой: нет. В стареющем теле моем желание — редкий гость; сон мой — глубже, утро — свежее, если я провожу ночь один. Нечаянное движение руки по направлению к другому лицу и сегодня мне интереснее, чем сексуальные битвы и праздники.
Я возвращаюсь назад, в юдоль покоя, откуда я вышел в дорогу; возвращаюсь в постель, с которой не обязательно вставать; бегу туда, где едят по звонку. Назад, к похожим на меня сумасшедшим, туда, где бытие мое не стоит под вопросом. Все там — теплое и влажное, как нечто такое, что способно лишь принимать в себя, ибо всегда оказывается внизу. Там слюнявый идиот или старуха с постоянно слезящимися глазами — мне брат и сестра. Я уже не борец, не враг даже тому, кто воображает себя моим врагом. Я — искуситель, который зовет остальных чувствовать себя прекрасно, когда они расстаются с самими собой. Собственные похождения интересны мне меньше, чем мое окружение. Безоружным я чувствую себя лучше, чем с оружием. Лично для меня религиозным войнам конец: религий на свете столько, сколько людей. Моя религия — то же, что история. Над жизнью нашей висит единственный приговор; приговор этот — сама жизнь. Мы приговорили себя к тому, чтобы сидеть на скамье в сумасшедшем доме. Или меня упрячут туда другие, или я упрячу себя сам. Там мне легче всего себя вытерпеть. Там я — не раб миража собственных успехов. Дикая конопля растет и вдоль канав, дым ее в трубке уводит меня к моему соседу, а не в величайшие города мира.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу