Была ночь, сквозь закоптелые окна тускло светили звёзды. Вдыхая пряный запах, Мирослав лежал в овине на колючей щекочущей соломе, куда его отвёл батюшка, уступив настояниям попадьи не стелить чужаку в доме. Ему не спалось. Он вспомнил мать, убеждённую, что родила антихриста, вспомнил толпы внимавших ему горожан, вспомнил, как равнодушно извлекал слова, в смысл которых не вдавался, взору предстали розовощекий Безручко-Дурново, в пух и прах проигравшийся в Париже, мечтавшая о замужестве проститутка, церковный пономарь, боявшийся смерти, но лежащий в гробу с лицом таким безмятежным, будто его страхи оказались напрасными, он увидел их такими, какие они есть, во всей неприкрытой наготе — несчастными и сеющими несчастье.
И впервые зарыдал — оттого, что оказался недостойным своего дара.
Брезжил рассвет, Мирослав облизывал пересохшие губы, выдернув соломинку, перекатывал на бесполезном языке. Соломинка оцарапала нёбо, Мирослав вскрикнул. Но не от боли, а оттого, что внезапно понял, почему молчит Бог. «Мы все — гарпократы, — вспомнил он кривлявшегося в зеркале Славомира, — у всех палец перекрещивает рот». Ему захотелось убежать на край света, подальше от людей. Молчаливые и разговорчивые, рассудительные и бросающие слова на ветер, болтливые, как канарейки, и трещащие, как сороки, они всегда лгали — их язык был слишком беден, чтобы выражать чувства. Он, Мирослав Осокорь, подбирал за них слова, открывая глаза на самих себя, был для них переводчиком.
Но стать переводчиком для себя не смог.
А на другой день Мирослав оказался в дремучем лесу. Кругом, как в детстве, желтела «куриная слепота» и пели соловьи, которым он уже не мог ответить. «Слова — это крест, на котором распинают молчание, — раздвинул кусты безротый карлик, — это гвозди, которые заколачивают в его гроб…» Вздрогнув, Мирослав узнал Славомира. «Слова отвратительны, а тишина лжива, — гнул тот своё, — истинно только безмолвие». «Разве тишина и безмолвие не одно и то же?» — подумал Мирослав. Вместо ответа карлик ударил его прутиком по губам: «Безмолвие на устах — тишина в ушах!» — Его голос резал слух, как ржавое железо. «Ты немой, а люди глухие — как вам договориться? — Он оскалился, клацнув зубами. — А теперь ты, как все, — бродишь среди шумного, крикливого мира, страдая оттого, что не можешь возвысить в нём голос…» И тут Мирослав понял, что его разыгрывают. Отвернувшись, он безразлично сорвал цветок «куриной слепоты». Вдалеке журчал ручей, шумел ветер, доносивший колокольный звон, и этому языку был не нужен переводчик. В памяти всплыла маленькая нищенка, у которой от голода урчал живот. И этому языку тоже не требовался переводчик.
«Правильно! — расхохотался карлик. — В земной жизни, как и в Царствии Небесном, можно обходиться без слов».
Мирослав посмотрел на верхушки деревьев, которые кололи багровое солнце, и тут его осенило, что каждое слово создано, чтобы быть произнесённым единственный раз, только тогда оно действенно, только тогда несёт смысл.
Он впервые рассмеялся.
И тут к нему вернулся дар речи, которым он до конца дней не воспользовался.
ВРЕМЯ СВОИХ ВОЙН
(в соавторстве с Александром Грогом)
Взрывы прогремели с интервалом в минуту. В порту загорелся танкер, прорвало дамбу. Ветер дул с залива, и город стало затапливать мутной, смешанной с нефтью, водой. После разрывов гранат у казарм повисла зловещая тишина. Управление городом было парализовано. Все ждали выступления президента. Но вместо него на экранах появились люди в советской военной форме:
«Всем чиновникам прежнего режима предлагается в двадцать четыре часа покинуть страну, иначе их жизнь не гарантируется!»
После этого изображение исчезло — очередной взрыв вывел из строя электростанцию.
И начался исход.
Идея родилась неожиданно.
— Новороссию с Крымом отдали, Северный Казахстан… — загибая пальцы, гудел Шмель. — Даже прибалты теперь хвосты задирают.
— Не трави душу, — вздохнул Неробеев, сильнее обычного хлестнув веником по распаренной спине.
Рыжий Виглинский, Шалый и Вася Саблин сидели на лавке, обернувшись простынями, перед ними на столе потела «четверть» самогона — на семерых в самый раз.
— Нет, вы не представляете, — не унимался Шмель. — Чинуши латвийские славянам прохода не дают.
— Так ты ж, Ренат, татарин, — усмехнулся Неробеев, весь в прилипших берёзовых листьях.
Читать дальше