Штреле не мог похвастаться своим грунтом. Он осознавал, что его тяга к школе мастеров грунта так и останется тягой профана к недостижимому знанию, желанием простеца проникнуть туда, куда путь для него заведомо заказан. Он только льстил себе, втайне причисляя себя к школе мастеров грунта, и это тоже было профанацией: ведь грунтовал он свои холсты тем, что под руку попадет. Поэтому в его картинах не было той великой ровности, какую можно было встретить в картинах Муралова. Будто тому все равно было, что писать, как изредка делаем мы, когда пытаемся скрыть под ничего не значащими словами голую дрожащую правду, которая без этих одежд замерзла бы на холодном ветру. Картины Муралова были божественно безразличны ко всему тому, что зовется мастерством. Он мог позволить себе не просто спокойно смотреть на траву и цветы, выросшие на месте, где он зарыл свой талант, — он еще писал с них картины. Штреле так не мог. Он никак не мог отделаться от своего таланта. Ему хотелось достигнуть в своих холстах той неподражаемой блеклости, того ослепительного безразличия ко вкусу, которые заставляют осознать, что картины эти, загрунтованные мастером грунта, будут жить в веках не тускнея. Но раз за разом он с горечью находил в них черты, за которые глаз так и цеплялся, и образы, которые запоминались более, чем то было необходимо. Он не желал с ними войны. Последнее слово в конечном счете все равно оставалось за ним. Ведь они были его дети, у него не поднялась бы рука на своих детей. Но и путь, который они избрали, он не одобрял и не собирался попустительствовать им в их выборе. Он не желал наказывать их строго, но пусть знают, что лишены его любви за ослушание. И он с болью, с тайными муками убрал их туда, где не мог видеть, втайне негодуя на себя и изводя себя за эту ненужную строгость, когда слышал тихий плач их, доносящийся из темноты чулана. Злость свою он срывал на тех, что были написаны с города в лучшие времена, — их он тоже видеть не мог, но это уже были его нелюбимые дети, и он всматривался в них иногда и отмечал с внезапным удивлением, — вот ведь, и фигурой стройны, и лицом удались, а не лежит к ним сердце. И он садился на них не замечая, и толкал, и шуршал ими с особенной силою, втайне надеясь, что город не выдержит и вступится за них, обвинит его в дурном с ними обращении, и тогда он надает ему пощечин и опозорит в глазах других, — о, как страстно желал он этого! Но город был расчетлив и осторожен в словах, как процентщик. Вместо того, чтобы перейти в открытую вражду, он приблизил к себе Муралова. Штреле догадывался об особом расположении города к Муралову, еще когда разыскивал того, — уж больно ловко скрывал его в себе город. Но очень скоро выяснилось, что город был не против пропасть совсем и принял поэтому предложение Муралова загрунтовать его напрочь. Такую ответственную, непростую работу можно было доверить, конечно, только в силу особого расположения.
Что теперь? Штреле был в растерянности. Самое страшное, что лишь один Муралов знал, каким город покажется из-под снега, ибо последним видел его. И один Муралов знал, что делается с городом под снегом, ибо знал, что происходит под слоем грунта с холстом. Возможно, Муралов даже знал, как жить и писать теперь. На нем все держалось, как на ките. Он знал разгадку многого из того, чем мучился Штреле последнее время. Он знал все пути без одного — своего: тот был запутан и капут был бы Штреле, который уже готовил свой гарпун, если он так и останется запутан. Путь самого Штреле был известен. Штреле ушел в снег.
Он ушел в него по колено, лишь только вышел из дому. Только он вышел из дому, снег пронял его, как до него пронял землю, город, воздух, и Штреле, ничего не видя, ступил в снег, думая, что под ним твердо, и провалился по самое колено, ибо под снегом твердо не было. Он выбрался и оглядел себя. И пяти минут не прошло, а он уже был обесцвечен. Штреле стал белым, как холст, только спина да живот да чуточку ноги еще темнели сквозь снег. Штреле почувствовал себя сродни городу. Он подумал, что исчезать, оказывается, не так уж и сложно. Главное, нет этого чувства томительного ухода и не холодно. Действительно, снег стер его легко и безболезненно. Штреле ничего не почувствовал и был доволен этим. Несуществующий, он огляделся. Куда идти, он знал. Но транспорт стоял, дороги были завалены снегом и, чтобы добраться, нужно было идти пешком. Штреле же с трудом мог найти в себе силы добираться на своих двоих. Ему пришло на ум, что ему требуется помощник, расторопный и исполнительный, на которого можно было возложить всю эту снежную работу по розыску Муралова. Но вокруг не было ни души: люди все попрятались от снега. Штреле заметил только невдалеке снежную бабу. Он сперва было решил, что это Муралов, но потом понял, что это не он, это снежная баба. Вот кто со снегом на короткой ноге. Снег почти целиком занес ее, остался только холмик. Если она согласится помочь ему, он будет избавлен от труда сам разыскивать Муралова. Укрывшись снежной шалью, подбоченясь, баба в свою очередь лениво рассматривала его. У нее был такой вид, словно она была уверена, что весна не наступит никогда. Сказать ей, что однажды от нее останется одна морковка, было бы пустой тратой сил. Она и не поверит. Бабы! Он приблизился к ней. Она поглубже укуталась в снег, как в мех, делая вид, что ей зябко. Его пробрало смехом. Ее оживишь, а она еще, чего доброго, станет прыгать через костер и поставит его тем самым в дурацкое положение. А может, начнет стремительно расти, чтобы в конце обрушиться на него и погрести под своим неимоверно разросшимся телом. Нет, лучше он воздержится от того, чтобы оживлять ее. Снег и так наваливается на него, лежит на плечах тяжкой ношей, как горб. Не хватало того, чтобы еще и какая-то снежная баба подмяла его под себя. Он снова провалился, шагнув в сторону, — под снегом оказалась глубокая яма, полная талой ледяной воды. Он определенно начинал сомневаться в мастерстве Муралова: слишком неровно был нанесен грунт, слишком много было мест, где он отставал от холста.
Читать дальше