Война меж тем шла уже четвертый год, в России горели помещичьи усадьбы, и столь аристократичной некогда клиентуре ателье, считай, уже крупно везло, если удавалось унести ноги, хоть голышом, но спастись. Когда Арбенц посылал напоминание об оплате давным-давно выставленного счета, оно приходило обратно со штемпелем полевой почты: «Доставка невозможна, район военных действий». В Одессе разграбили склад, а где-то в Галиции, на перегоне между Перемышлем и Тарновом, застряли три товарных вагона, содержимое которых представляло собой целый год работы: бальные туалеты, дамские шляпы, ажурные перчатки, шелковые зонтики. Арбенц делал все возможное, чтобы вернуть драгоценный груз, однако телеграфное сообщение оборвалось, рынок был мертв.
В 18-м году, когда свирепствовала испанка, изрядную долю земельного участка пришлось продать. Березовую рощу вырубили, вязовую аллею укоротили; оленей отстреляли, павлинов сдали в зоопарк. О катастрофе, понятно, и речи не было, ведь сердце парка сохранилось: особняк, прибрежная лужайка, а равно остаток аллеи, розарий, беседка и окрестности круглого пруда. Правда, созданный Шелковым Кацем мир изрядно урезали, сам же кацевский дом все больше превращался в часовню. Повсюду горели лампады и свечи, а если папá вздумывалось создать подходящую ему самому атмосферу, он хочешь не хочешь выпускал дым кубинской сигары в душную набожность. Вскоре после крещения три его сестры вступили в орден и упорхнули в своих крылатых чепцах на юг. С тех пор они жили в Африке, посреди дождевого леса, и вели благочестивую борьбу с гемоглобурийной лихорадкой, жесткими курчавыми волосами и матерью-настоятельницей, которая слишком редко позволяла им съездить на родину.
* * *
Мариин брат был маменькин сынок. Каждое утро он ходил с маман в церковь, дивился на святых, слушал орган, а когда маман оплакивала грехи юности, тоже выдавливал слезинку. Перед сном она рассказывала, как неверующих жарят в аду на сковородке, и, уложив сына в постель, осеняла крестным знамением его лоб, губы, грудь. Вместе они молились и пели, проходили этапы крестного пути и целовали Спасителю деревянные ступни. В шесть лет мальчуган разговаривал как взрослый, часами читал Библию, а в свой седьмой день рождения выразил желание посвятить жизнь Господу. Маман усмотрела в этом призвание свыше, а то, чего требовал от нее Бог, она исполняла. Сын отправился в монастырскую школу, где жил среди сплошных сирот, которые сызмала усвоили, что ради куска хлеба можно и нож выхватить. Набожный воспитанник писал душераздирающие письма, маман же вдруг стало в кацевском доме так одиноко, что она потеряла всякий интерес к жизни. Она худела, хворала, дышала день ото дня все тяжелее, и каменный пол Святого Освальда, где она в час Страстной пятницы, лежа крестом, молилась за сына, был для ее слабых легких сущей отравой.
Лаванда (так папá прозвал доктора) однажды призвал его на совещание в курительную, впрочем, обсуждать фактически было нечего. Наверху лежала тяжелобольная. В легких у нее хрипело, а вечером, когда опускался сумрак, дыхание вырывалось из ее груди с таким шумом и свистом, что птицы в камышах за окном испуганно умолкали. Папá и Лаванда безмолвно курили. Потом врач произнес: «Ничего не поделаешь, дорогой Кац, ее необходимо отправить в горы».
Она надела лучшую свою шляпу, большую, как тележное колесо, и поместилась в заранее забронированном купе первого класса. Папá с Луизой и всеми служащими стоял на перроне и, когда поезд тронулся, унося ее прочь, помахал вслед котелком, в печальной уверенности, что ей уже не вернуться из вечной зимы.
Все еще падал снег, в парке каркала ворона, предположительно старый Арбенц, за окнами ее спальни метались чайки. Должно быть, у нее был сильный жар, в груди она чувствовала режущую боль. Обливалась потом и дрожала в ознобе. Очнувшись, видела у постели папá, комнату заливал молочно-белый свет, затем чернильная тьма, и никто не мог прийти ей на помощь, чтобы она вновь нашла опору во времени. Все стало текучим — она сама, комната и даже истории, которые папá рассказывал на музыкальных уроках. Она бродила по парку и по Галиции, тащила на запад большущий чемодан, субреткой шла на восток, все дальше по равнине, все дальше, в глубь полярных бурь, а когда доктор щупал ей пульс, она хотя и чуяла запах лавандовой воды, слегка сдобренный хлороформом, но всегда сомневалась, относится ли этот запах к реальности или к миру фантазии. Однажды он вынул из потрепанного кожаного саквояжа не стетоскоп, а пару туфелек и сказал:
Читать дальше