Анна. Короткие волосы вьются: химия. Халат всегда аккуратно завязан поясом: редкая вещь — пуговицы в больничном халате, обычно он просто запахивается. Анна попала сюда не по истерике, в опьянении или от попытки самоубийства, как большинство. У нее тяжелая депрессия. Депрессия — это, наверное, лучше шизофрении, так я думаю, спотыкаясь у умывальника.
— Я бы давно покончила жизнь самоубийством, но боюсь, что тогда и у мужа возникнет такое искушение. Самоубийство — единственный достойный человека выход из такой ловушки, как жизнь.
— Почему же?
— Смерть всегда нас настигает, но в тот единственный момент, когда мы сами ее принимаем, мы принимаем ее свободно. То есть мы ускользаем из власти необходимости.
Анна — одна из немногих, у кого хватает здесь памяти и достаточно собранное внимание, чтобы читать толстую книгу. Читает она, медленно переворачивая пожелтевшие страницы, Виктора Гюго. Эту книгу, именно это издание, я однажды видела в какой-то провинции, на полке в одном из дружественных домов. Когда-то кто-то ее читал. Я и сама ее прочитала однажды. От скуки и потому, что читать газеты было утомительно, а больше ничего не было. Сейчас я бы не осилила ничего такого. Все, что длиннее двух абзацев и сложнее простой фразы, вызывает усталость.
— Ну, девка, ума палата, и горе от ума, — говорит старушка. — Господь тебе жизнь дал, а ты ему отказываешь — забери свой подарок, он мне, вишь ты, ненадобен!..
— А, Прасковья Федоровна, Господь ваш сам самоубийство совершил.
— Это как?
— Ну, дал себя распять. Он же Бог, как Он мог людей, каких-то неизмеримо мелких перед ним, допустить до такого бесчинства? О них-то бы хоть позаботился — они, может, по глупости, знаете как, не подумали. А он их убийцами своими сделал. Чужими руками все равно как. Это он плохо поступил, ваш Бог, Прасковья Федоровна, и не говорите вы мне о нем ничего.
Она осуждала Бога за «самоубийство», за провокацию, но провозглашала, что для человека самоубийство — естественный и даже единственный «свободный выбор».
— Наслушаются тебя тут, Аня, выйдут и кокнутся. На твоей совести будут, — ворчала Прасковья Федоровна.
— Каждый сам совершает выбор, и наплевать. Нет, я бы сама — давно убилась. Но муж вот мешает. К тому же, у меня ведь собаки, — вздыхает Анна. — Что же с ними будет?.. А что это ты все время пишешь в тетрадь?..
Нервным, развязанным почерком я пишу: «Феназепам, циклодол, аминазин. И был вечер. Аминазин, циклодол, феназепам. И было утро. День шестой». Хотя на самом деле, как позже выяснилось, уже четырнадцатый. Такие сдвиги по времени — нормальны для безумия, и, что самое главное, нормальны для лечения безумия.
Пишу отрывки бредовых мыслей и незаконченные предложения, но цепляюсь за ручку, как за якорь — боюсь, что унесет, и ничего уже нельзя будет поправить. Часто мне потом казалось: сейчас я отложу ручку, закрою тетрадь и окажусь в обычной обстановке, которая успела и полюбиться, и надоесть, но не таит в себе ничего особенного: ничего страшного и ничего странного.
— Ты, наверное, журналистка, да? Или студентка? Как же тебя сюда занесло?.. Ну ничего, ничего. Зато посмотри, сколько вокруг сюжетов. Кстати, я хочу тебе рассказать — видела в четвертой палате бабушку, такая, в кофте ходит? Знаешь ее историю? Порасспросила бы! Может, статью напишешь.
Анна встает с перевернутого ведра, где курила — в него по вечерам наливают воду, чтобы вымыть этот коричневый кафель — гасит окурок в луже на полу, кидает в эмалированное ведро: туда складывают мусор. Она потихоньку идет к двери. Движения ее сами собой складываются в слово, висящее в воздухе: «Заторможенность».
Через несколько минут она возвращается с той, которая в кофте.
— Тамара Петровна, вот тут среди нас журналистка! И она о вас напишет в «Правду», если вы ей все-все расскажете.
— Почему в «Правду»? — спрашиваю я.
— Потому что газету «Кривда» закрыли три дня назад, — вставляет Нюра. — За разжигание межнациональной розни. За разжигание!
Она хохочет.
— Ой, правда напишете? — вскрикивает Тамара Петровна и хватает себя за шею. — Так я вам все расскажу! У меня и документы есть!..
Она роется в бездонных карманах, где напихано всякой дряни — многие носят тут в карманах нужные вещи: зажигалки, хлебные корки, молитвенники, шариковые ручки, свернутые кроссворды… Она достает обрывок серой туалетной бумаги и показывает мне, сует под нос:
— Вот, вот! Документы!..
Голова ее начинает трястись, седые волосы патлами падают на впалые щеки.
Читать дальше