— … Ты должен о суете забыть — ты должен вспомнить лучшее, что было в жизни и в детстве, — ты должен услышать гимны! — заорал пацан, бросаясь ладошками на желтую ладонь деда.
— О господи, — повторил отец. Он быстренько сбежал по лестнице и нырнул в машину.
Ослабев постепенно и незаметно, Якушкин считал, что ослабел — вдруг. Он шел слабыми шагами, и выходящая из электрички толпа колебала его слева направо и справа налево, как былинку. Идти было странно легко. На полпути меж электричкой и флигельком он увидел упавшего пьяного; тут же к нему устремившийся, Якушкин склонился: «Подымайся… Давай подымайся!» — поднять же не смог.
Когда пьяный, пьяно отмахиваясь, несильно и даже как бы в пустоту шевельнул рукой, — отстань, мол, — Якушкин, присогнувшийся возле него, упал. Силясь, он попытался прихватить пьяного под мышками — и вновь не смог, и тут факт собственной физической слабости дошел до него полностью. Старик разглядывал свои руки: он недоумевал, слабеют ли руки сами по себе, или же он весь ослабел — разом. Старик стоял, сопя и удивленно хмыкая: «Значит, все из меня уходит, — вот те на!» Как бы в последний раз перевел он глаза на лежавшего в талом снегу пьяного, которого не поднять и с которым не поговорить, ни с этим, ни с другими, пусть даже сотнями будут они, страдальцы, валяться на полпути меж флигельком и электричкой. Говорливый зуд и сострадание он, однако, утолил в этот же вечер.
Еще по первому снегу там и тут бегали в окрестности бездомные собаки, поджимая хвосты и тусклыми каплями глаз как бы загадывая, удастся ли пережить зиму. Из снесенной на окраине деревни, каждая своим непростым зигзагообразным путем, собаки день ото дня перемещались кто больше, кто меньше в глубь города, надеясь на помойки и на запах вчерашней еды. Одна из доходяг, пусть тощая, с торчащими ребрами, бегала. Пес продержался зиму, и ему бы месяц еще на зигзагах своих продержаться, ну, полтора, а там — лето. «Пойдем…» — пробубнил Якушкин, пес же каменно стоял, не зная, чего ждать от человека. Хвостом он не вилял, был из обозленных.
Якушкин все же зазвал его во флигелек, — зазвав, покормил. Пес облизывался, а старик уже начал затяжной монолог о любви к людям и ко всему живому (теперь он так говорил, формулу свою не изменив — расширив), о всеобъемлющей, стало быть, любви, которая питает и поит нашу совесть, именуемую иначе интуицией. «Ты понимаешь ли, о чем тут речь?..» Старик сердито смотрел псу в зрачки. Пес, настороженный, тоже смотрел ему в зрачки. Он и в будущем так и не выучился вилять хвостом. Только смотрел.
Жена Якушкина заболела еще тогда, когда дом их был полной чашей и когда Якушкин греб немалые деньги, строя москвичам дачи. Вместе с другими магазинными работниками Марью Ивановну послали обмениваться торговым опытом в Прибалтику — на месяц. Редко куда ездившую, там, у Балтики, ее прихватила вдруг суровая бабья алчность: высмотрела она какие-то костюмчики необыкновенные — дамские и детские. В ней вспыхнуло. Когда, экономя и недоедая, она вернулась с четырьмя костюмчиками, но и с сильнейшим расстройством желудка, Якушкин отругал ее: «… Купила себе и Ленке. И хватит. А эти два зачем?» Она, виноватая, только глазами хлопала.
— Ну не дурочка ли? — корил Сергей Степанович месяц спустя, когда вновь и уже всерьез она пожаловалась на рези в желудке.
Она вроде бы и не болела, однако болела. Нет-нет и болезнь высовывалась, отражаясь в первую очередь на установившемся образе жизни. («По винцу скучаю», — жаловалась Марья Ивановна) Красное винцо, которое Марья Ивановна уважала, было ей ценно не само по себе, а привкусом: особой и, как ей казалось, красивой привычкой в общении с мужем. Подолгу любили они сидеть на веранде вечерами, уложив Леночку спать. Весной ли, летом ли было хорошо: были видны звезды; если же дождь, молнии распарывали черное небо, а здесь, на застекленной веранде, — тепло и уют. Ждала и постель. У них это получалось. В болтовне коротая время, зевали, смотрели час-другой телевизор, Марья Ивановна пила красное, он же — неспешно — набирался рюмка за полрюмкой водочки. «Уже, что ль?» Марья Ивановна негромко смеялась, когда он тянул руку, похлопывая. «А можно!» — откликался он. Отрываясь от телевизора, лениво, медлительным мужским шагом он двигался за Марьей Ивановной к постели — она уже стелила. Когда взбивала подушки, стояла к подушкам наклонившись, и с движением рук груди ее тяжело колыхались. Спальня была царская, чего только не было. Утоленные, в постели они сильно зевали; проваливаясь в первые ямы сна и как бы еще держась на поверхности друг за друга, то он, то она продолжали обговаривать завтрашнее — да уж, профессорше с Полянки надо бы сколотить дачу пораньше, до дождей. Молокаев не подведет, хорошие руки. Леночка в пятый пошла, одевать надо бы понарядней — или, может, рановато? Одна дочь… Отвоевавший войну, Якушкин женился не сразу — лишь в сорок лет, детей, кроме Леночки, не было, что задевало его и нет-нет царапало: он думал успеть в жизни. На веранде Марья Ивановна теперь заметно зябла; кутаясь в платок, она все жаловалась, как жалуются потерявшие вдруг здоровье. Дождь за окном и молнии в черном небе отзывались в ней совсем по-иному. Желудок вина не принимал; да сами вечера с неспешными разговорами и долгим сидением на веранде куда-то уплыли, потускнев. (Не прервись те разговоры с ней, жизнь могла сложиться другая, не был бы и сейчас он так говорлив. Не договорил.)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу