И лишь на следующий, на третий день Кузовкин, сам позвонив, сообщил Коляне, что «с Сергеем Степановичем что-то случилось».
— Что?
Объяснить Кузовкин толком не мог — тянул и мямлил.
Позже Коляня утверждал, что среди ночи он, из всех единственный, почувствовал и услышал тот час, или минуту, или миг, когда Якушкин потерял свой магнетизм.
Сам по себе факт потери дарования был факт из обычных и даже заурядных: не только знахари переживают по времени свой дар и свой талант, старея. Якушкин, не вечный, тоже старел. Была, мол, в его потере, вероятно, и своя постепенность, но в тот услышанный Коляней час, в ту минуту или миг Якушкин, потеряв, выронил как бы в черную пустоту огромный (!) кусок и объем своего дара, — а Коляня, человек чуткий и связанный с Якушкиным тягой, ощутил. Он, мол, именно услышал (ну ладно, пусть — ощутил), что лопнула некая связующая струна и нить: ночью. Психологическое поле старика, протянувшееся через спящие кварталы города, через километры, улицы, дома, квартиры, иссякнувшее — распалось.
Возможно (Коляня это допускал), что и другие, подвластные якушкинской тяге, могли распад и потерю старика ощутить, пусть даже не вполне догадываясь, посредством какого-нибудь своего сна, вдруг дернувшегося и искривившегося среди ночи. Коляня же не спал, сновидений не видел. Было — в третьем часу ночи. Маявшийся без сна Коляня как бы ощутил внутренний толчок: неслышное и не очень сильное как бы сотрясение воздуха, но не земли. Коляня не понял, насторожившись. Он вдруг испытал легкий страх, однако страх не за себя — за кого-то: тут-то он и предположил, что Якушкин, может быть, умер (сбит машиной). И опять же не сразу: Коляня ведь выпил чаю, Коляня покурил, а потом только встал и, выскочив внезапно на улицу, помчался к Кузовкину. «Что с Сергеем Степановичем?.. Как он?» — «Сергей Степанович спит». Но Коляня, весь в поту, уже втиснулся в прихожую; шепча о нехороших своих предчувствиях, на нерве, Коляня прошагал туда — к его раскладушке. Свет не зажгли. Свет горел только в прихожей. Коляня, вслушиваясь, склонился: старик спал ровно, буднично. Прежде чем уйти, Коляня еще пошептал о своих предчувствиях Кузовкину, который, сонный, зевал и тер глаза.
(А на следующий день Кузовкин позвонил ему сам.)
Потеря, выявляясь, сразу же сказалась на говоренье Якушкина, и если тут не было еще для Коляни разгадки, то был и таился на разгадку намек, потому что можно, конечно, забыть о двух без причины бессонных ночах, но ведь вдуматься и припомнить, уже забыв, тоже можно. Внешне без перемен: старик пылал и кипятился по-прежнему, и, слушая, по-прежнему сидели вкруговую люди. «… Не гонитесь за городскими благами — не пытайтесь получить что-то за счет другого человека — и вы будете здоровы — губит бездуховность — к духовно здоровому не пристанет…» Те самые были его слова или почти те, однако же Кузовкин, честный и тихий, подавшись чуть вперед к стулу и, значит, к Коляне, шепнул: «Скучно он говорит — чувствуете?» Кузовкин вышел на кухню, чтобы, погремев там чашками, обнести собравшихся слабо заваренным желтеньким зверобоем, и Коляня, с ним нитями на сегодня связанный, вышел вслед. На кухне у плиты они пошептались еще. В сущности же, они продолжили тот разговор — телефонный. Прилив кончился, и его сменял отлив. Коляня уже кое-что знал. Кузовкин, сомневаясь, не знал, не угадывал вперед, но вот ведь и он шептал, что Сергей Степанович в плохой форме, Сергей Степанович никогда таким не был, да ведь и ночами, проснувшийся вдруг, Сергей Степанович не книжонки листает, а подходит к окнам и долго ищет глазами луну — не заболел ли? «Бог с тобой, разве Якушкин болеет?» — кухонного шепота не нарушая, фыркнул Коляня; Коляня еще и усмехнулся: старик не болел даже гриппом. «Но говорит-то скучно», — «Подумаешь, говорит», — зашептал вновь Коляня: на его, на Колянин, вкус, Якушкин, мол, и всегда нес немало галиматьи.
Коляня притушил Кузовкина. Коляня отвел смутные его мысли. Утешая, утешал и себя: «Подумаешь, говорит: главное, что лечит». Помолчали. Кузовкин, глотнув на пробу, решил, что можно идти, — зверобой в меру заварен. «Понесли?» — «Да». Уставив два подноса цветастыми чашками, они ровно разлили пойло и понесли туда, где гремел, как жестью, потухший голос.
Но, конечно же, истовая болтовня старика была впрямую связана с тягой к нему, соответственно — с врачеваньем.
Срывы Дериглотова, отдельные, показательны: Дериглотов и раньше уходил, стоило старику впасть в молчаливый период. Издалека (по телефону не пахнет) он звонил, извиняясь пьяно и витиевато перед Кузовкиным за свое отсутствие, — когда же появлялся оживший старик и, говорливый, гремел, метая молнии, появлялся и Дериглотов: он приходил безропотный, слушал, выполнял, что велели, и быстренько восстанавливал форму: тем и жил. Срыв теперь обернулся итогом: Дериглотов не просто ушел, а ушел совсем, тяги не чувствуя. Он харкал кровью, однако не показывался. Он пил, закусывая, конечно, не зубным порошком. Вскоре же он попал в больницу. Как и четыре года назад, ему предложили операцию. Его сдуло как ветром.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу