— Почему? — а я не ответил. Промолчал, дав нам обоим минуту чистого расставанья.
Но приходил. Мы нет-нет и спали. И, конечно, без ее самоунижения в постели: спокойный здоровый секс, в согласии с возрастом, с в меру страстным и обоюдно молчаливым проваливаньем в таинство акта. Я, правда, пробовал вернуться на один из тех ночных путей, какими она шла каяться (и после чего, среди ночи рыдала). Но я наткнулся на пустоту. Мы оба словно ступили в паузу — в тихую чувственную недомолвку. А затем Леся осторожно означилась: она не хотела прежнего — с угадываемой во тьме мягкой улыбкой шепнула: «Ну-ну, милый. Нам же не семнадцать лет...» — и я согласился, мне ведь не нужен был повтор ее унижения.
В те же дни я наведывался в бомжатник, чтобы отыскать свою машинку. (Я не сразу зашел к Нате.) Вьетнамцы подняли писк, мелочный гвалт, оспаривали, кричали, что у них не ломбард и что машинка была продана им окончательно, но с тем большей настырностью я упрямо спрашивал: «Где?..» — Из комнаты в комнату, не пропуская, я искал по всему их пропахшему маринадом этажу — в конце концов нашел, выложил деньги и выкупил. Я дал чуть больше денег, это их примирило. К тому же еще свежо было в памяти, как в приступе безумия я разбрасывал их, вежливых, по кроватям.
Заглянул к Нате; сколько-то мы с ней посидели за чаем. Флейта после долгого перерыва показалась визгливой. Но само время (мысленно) все еще делилось — на до и на после психушки. Сейчас я жил после. И тем старательней восстанавливал, выцарапывал частицы живой жизни из прошлого. Частицей была и Ната. Я помнил о ней. Не скажу, что мне хотелось ее видеть. Нет: я просто забегал мыслью вперед, в набегающее будущее: мол, кто знает ... Подумать только! — я не попал бы в психушку, ни в Первую палату, расскажи я кое-что этой кроткой дурочке, даже не в постели, как водится, а просто сидя за столом. За чаем — за ее привычным вечерним завываньем в дудку, я сказал бы, отложи-ка флейту, послушай теперь мой вой.
Кто знает, думал я, шел улицей, хватая свежий, уже слышный осенний ветер. Я был в свитере, продувало, в руке обретенная ненужная мне машинка...
Вторым рейсом я забрал из бомжатника свой скарб: чемодан с бельем, пальтецо на зиму, связку книг. Заглянул к Нате — там стол. Кругом армянская родня. Меня тоже посадили, поешь и выпей. Русская тетка, вислопузая Охо-хонюшка, сделала для гостей две сотни пельменей, старалась!.. Говорили об отце и матери Наты, давно умерших, хорошие, мол, были люди. Ната улыбалась. Армянские родственники звали ее Анаит.
Они пытались ее выдать замуж за кого-то из своих, но не сумели. Рано или поздно в мужчине проснется восточный (да и какой угодно) муж, обычный муж, который хочет, чтобы постели с утра были убраны, а в доме уют и манящие запахи еды. А что Ната? — детский умишко, никудышние руки и вызубренные пять-шесть печальных мелодий на флейте. Но армянские родственники хотя бы сумели выкупить и приватизировать ей квартирку, великое дело; окажись Ната со своей флейтой и без отдельного жилья — это беда. Правда, ее не тянуло к мужчинам. Но слабенькая, как долго могла бы она сопротивляться? — не знаю, не представляю себе. Ребенок, которого уговорили.
Родственники бежали из Баку во время известных жестокостью событий, а теперь большой и разветвленной семьей, человек пятнадцать, все уезжали во Францию. Уже с визами, уже на чемоданах. Они рассказали, с каким трудом списались с французскими армянами, получили вызов и, плюс, сумели доказать, что они люди искусства, которых в цивилизованной стране приютить необходимо (во Францию пробиться непросто! — объясняли). К Нате в этот вечер они как бы на прощанье принесли домашнее рассыпное печенье и много шоколада. Было тесно и шумно. Со мной были приветливы, искренни, не просто вежливы. Сидели долго, много пили, ели пельмени, и я, забыв про Нату, глазел на пышную сорокалетнюю армянку. Та спрашивала, надеюсь ли я, что в Москве жизнь наладится или здесь тоже пойдет кувырком, как в Баку, в Тбилиси. А я, знай, ел пельмени и пожимал плечами: будет как будет. (Я никого из отъезжающих не успокаиваю. И ехать не отговариваю.) Я пил водку и поглядывал на ее яркие губы. (Без соблазна. Просто красивые губы.) А залившаяся румянцем Ната уже вынула по их просьбе из чехла флейту. Волновалась, как и положено волноваться артистке.
Мы шумно ели-пили, обсуждали постсоветскую встревоженную жизнь, а Ната, исполнив очередной номер, выходила и возвращалась (пила тайком валерьянку). И — снова за флейту. Милая и дебильная, она не понимала в новой российской жизни (не понимала и в прежней). Тихая и ненавязчивая, для чего и для кого она живет? Кому интересна? Неудивительно, что они, пятнадцать отъезжающих человек, не увезли ее во Францию. Ее просто спутали с вещью, с предметом. Из вещей ведь увозили только ценное, все прочее оставляли, бросали здесь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу