Молодой дебил Алик, ближайший ко мне, к кровати не привязан. Просто лежит. Забывший свои буйства, он как большая собака. Слушает. Но ни слова в ответ, хотя к нему пришли мать-отец, сидя рядышком, поругивают его за слюну изо рта.
— Совсем не следишь за собой — как ты такое можешь, Алик! — Они накачивают сынка светской мудростью. Не роняй изо рта. Люди видят. Не вытирай сопли об одеяло. (Дебил кивает.) Не кивай по нескольку раз...
За Аликом — один к одному — еще два молодых дебила на койках. Лежат. Можно представить, как они страшноваты в минуты буйства. Оба. Огромные. В нашей шизоидной палате заметен возрастной разброс. (Старики полоумные. И молодые дебилы.) Но в коридоре среди шастающих туда-сюда (из других палат) найдешь кого угодно. Есть и контактные, то есть не умолкающие. Есть молчуны. Есть даже и «блатные» — их устроили, положили сюда (почему не к тихим?), чтобы дать кому группу, кому освобождение от армии. Они и не очень скрывали. Иногда, правда, словно спохватившись, делали задумчивые лица.
Я на недолго сдружился с пугливым, уже седеющим Лешей из пятой палаты. Он подкармливал меня приносимыми ему фруктами. Этот Леша уверял, что кровь в минуты приступов горит, жжет его сосуды изнутри. Едва заслышав (едва ощутив) жгучую минуту, седой Леша бросался ко мне — к кому попало: «Фиксируйте меня! Фиксируйте!» — умолял, потому что медсестра, обычно занятая, отвечала погоди-не-спеши . Я его охотно привязывал. На почве сумасшествия люди готовы объединяться, как и на всякой другой. Я чуть ли не бежал с Лешей вместе в их палату, привязывал его там крепко и тотчас спрашивал, не пора ли мне приступить (угоститься) к его яблокам, бананам, что в тумбочке. Леша отвечал: «Конечно! конечно!..» — Связать хозяина яблок и потом есть его яблоки одно за одним, в этом было что-то от Хаджи Насреддина; забавно.
Иван Емельянович меня к себе так и не вызвал, ничем не отличив от других. Не скажу, что задело, но, кажется, я все-таки ожидал большего. Увы. Просто больной, так называемый бумажный больной . То есть движущийся в бумажном шелесте переворачиваемых страничек — в своей собственной истории болезни, только и всего.
Лишь однажды Иван Емельянович присутствовал, когда лечащий Зюзин привел меня к себе в кабинет, где вел эти свои бумажные записи о каждом больном. Присутствовал еще и завотделением Холин-Волин, ядовитый и молодой. Они оба (начальники) в общем молчали, а скучный Зюзин скучно же про меня им объяснял, мол, все хорошо. Мол, даже не тянет на классическое кратковременное буйство. Всего-то нервный срыв. Много болтал в немотивированной горячке.
— А не связан ли ваш нервный срыв с общими переменами? Статус писателя упал в наши дни, — сочувственно произнес Иван Емельянович.
— Зато, извините, для молодых какой простор! — усмехнулся ядовитый Холин-Волин.
Иван (озабоченно и серьезно): — Простор, но не для всех. Простор — тоже проблема выживания...
Так они кратенько высказались, обмен мнениями — пообщались; я молчал. (Со спятившими слесарями они говорят о кранах, с бизнесменом — об акциях МММ.) Оба тотчас и ушли.
Со времени этого визита Иван Емельянович сделался ко мне на чуть внимательнее. (Хотя я мог и преувеличивать.) На редких утренних обходах Иван Емельянович иной раз сам (и заметно строго) спрашивал с больного: вдруг придирался к неумытому лицу, к невнятной жалобе. А меня не трогал, ни разу. Проходя мимо моей кровати, Иван только делал рукой жест: все знаю, все помню.
Или даже кивал Зюзину:
— Хорошо, хорошо — глаза ясные.
Этим определялось. И проходил мимо. И вообще, как судачили меж собой больные, Иван живет выше , то бишь что ему до наших каш, если он живет в собственных мыслях. Поговаривали, что скоро его и впрямь переведут в самые верха, в большие шишки. Зато тем азартнее больные следили за его уже наметившимся (и непростым) романом с медсестрой Инной. Его побаивались. Иван Емельянович, массивный, большой, шел по коридору и всегда смотрел прямо перед собой. Он крупно шагал. Внушал уважение. В озабоченных глазах стоял туман, довольно светлый, но без искорок счастья.
Едва обжился, я уже подумывал навестить Веню, мы ведь рядом (вход к нему с другой стороны больницы). Только не дергаться и тихо дождаться, когда меня станут выпускать на субботу-воскресенье. Понятно, что все мы здесь были за запертой дверью, и самый крепкий, крепчайший замок и засов плавал, растворенный в нашей крови: нейролептики.
Что касается улыбающейся сорокалетней медсестры Маруси, я представился ей старым холостяком (наивным и озабоченным своим здоровьишком). Я, будто бы от волнения, никак не мог запомнить препарат, которым Маруся набила мне уже обе ягодицы. Шутил — не пора ли мне на будущее (то есть впрок) красть потихоньку бесценные ампулы?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу