В следующей мастерской (уже рябило в глазах, устал) мы нагнали, наконец, наших дневных пьянчужек: здесь осели Василек Пятов и Киндяев, Гоша, дизайнер Рашид. Меня посадили на табурет, кормили магазинными пельменями, серыми, слипшимися, но горячими и в обжигающе горячем бульоне (мне было кстати). Василек пошучивал. Гоша с ним спорил.
Смешно: пельмени они варили в большом чайнике. Табурет занят. Я сел было на пол, как сидел Василек, но понизу дуло. Почки заныли, я встал, поискал — сел, наконец, на какой-то свернутый тюк с бельем. И сидел старик стариком. Устал. (Моя пауза. Законная, я старше их лет на десять-пятнадцать.) А Чубик меж тем яростно спорил. Чубик свой. Как всегда. Знающий стукач энергично размахивал рукой, описывая нам окраину Парижа, последние дни Николя де Сталя. В сизой накуренности, в дыму и в разнобое самолюбивых голосов я не мог не оценить его неиссякающей говорливой силы. Но и другие говорили. Сидели на стульях. На табуретах. На полу. Париж... Американские выставки... Бульдозерщики... Целков... Шемякин... Сто тысяч... Двести тысяч... (Мы в свое время тоже ставили вехи, алмазные зарубки: Новый мир... Издание во Франции... Галлимар... Ардис... снежок с забытых вершин.) «Хороший писатель», — вдруг сказали. А я расслышал, кажется, обо мне.
Об агэшнике на кухне такое нет-нет и надо сказать, пусть ему померцает. Милостыня, бросили словцо, жалко ли словца, если ты всю жизнь изгоем. (По их мнению, изгоем. Я мыслю иначе.) А кто-то дал мне закурить. Появилась рядом и женщина, высокая, с бедрами. Положила на меня глаз. Если об агэшнике трубят, на женщину действует: женщина открыта, как природа, как степь, она суха и в степном этом смысле всегда ждет (а вдруг?). На чуть плотского, на чуть обещающего, настоящий приемистый острый глаз. С квартирой. С теплыми кв метрами недалеко от метро. Я ни мыслью в ее степь не колыхнулся (я не Вик Викыч, я общажник). Тогда она подошла ближе, держалась хозяйкой, руки полные, и, прислонясь, чуть надавила теплым бедром. Я на табурете, я ощутил; стояла рядом.
Я не обернулся — только длил минуту (потреблял ее теплую тяжесть). Я мешкал, а мне предлагалась вся бесконечность немужского мира. «Лариса?» — желая угадать имя, спросил не оборачиваясь. (И уже не сторонясь ее греющего тела.) «Лида» — смеясь, уточнила. Но уж так повелось: когда меня напрямую брали, я не давался. Я ждал. Женщина свернет. (Они сворачивают — я по прямой.) Она меня вскоре и оставила; летучая особь. Уже с кем-то другим. Пейзажист некий. Подошла. С той же лаской хозяйки. С тем же теплом бедра.
В другом углу, на табуретах, спросили:
— ... А старикан, пьянь эта — кто он?
— Его Василек знает.
— А-а!..
Возможно, обо мне. Уже староват для них, мужик за пятьдесят, в разбитых ботинках, шастающий из тусовки в тусовку в поисках выпивки. Пьянь. (Таскается за мелким стукачом, вообразив, что спасает свою биографию для веков. И что гебистские анналы единственные, что станут вровень с Тацитом.)
Мысль вновь и вновь вползала мягким следом, чтобы как бы нечаянно сделать мои руки ватными, а сердце готовым жалеть. Боль ведь не в веках, не в долгих столетиях — в моем кратком «я», здесь и сейчас. Что с того, если одним оболганным больше или меньше, когда их в анналах десятки тысяч? Людишкам и вовек не разобрать эти пестрые километровые списки. Как сказал один китаец: только забыть .
Началась икота; занервничал. Один из молодых и сильных, типичный бородач (возможно, скульптор, вот у кого ручищи!) тут же ко мне устремился:
— Поди. Поди... Проблюйся — потом придешь, — Он толкал меня за дверь, столько же брезгливо, сколько жалеючи. Свой.
Я вывалился на свежий воздух; у подъезда меня, и правда, вырвало. Это хорошо. Ночь. Звезды. И блевотины под ногами я не видел — уже темно.
Надо. Отступать некуда. Два с лишним десятилетия барабанил по клавиатуре машинки. Мое «я», мои тексты (я теперь нажимал и на тексты) выбросить в угоду тому, что он тоже человек?.. Да, выбросить, — сказал я вдруг сам себе. Да, человек . Хмель выходил. Хмель словно вываливался из меня кусками. Но оставшиеся куски (пласты) были все еще огромны. Я слабел... опять моя пауза.
Так вот и таскаются (так бесконечно) по знакомым местам в надежде добавить — в упрямой надежде не дать пройти опьянению и накатывающим ему в подхват неуправляемым мыслям. У пьяной ночи своя композиция, свой поминутный крепеж. Идти, добывая очередной обжигающий глоток не там, так тут, — это привилегия и одновременно цель. Это и забава, и рулетка. Изысканная и игровая нацеленность интеллектуалов дается не всем. Нам — да. (А они пусть спят. Они — это люди.)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу