— Ба-ба-ба! Знакомые все лица!.. — пророкотал над ухом у Якова раскатистый баритон, когда пару дней спустя после прихода в больницу Яков, осваивая общий для всех ритуал, стоял утром в туалете над писсуаром с полулитровой баночкой в руке. Писсуаров было штук пять или шесть, и над каждым стояли больные с такими же баночками, томясь надеждой увидеть, как о стеклянное донце звякнет камешек или хотя бы высеется песок.
Если бы голос принадлежал кому-то другому, Яков наверняка бы тоже вздрогнул — до того был он громок, прямо-таки оглушителен, этот сочный, словно играющий своей мощью баритон. Однако принадлежал он именно Евгению Парамонову, Якову не надо было даже оборачиваться, он и без того представлял себе рослую, мускулистую, спортивного вида парамоновскую фигуру (говорили, Парамонов был постоянным партнером по теннису — то ли первого, то ли второго секретаря обкома), его узкое, как бы сдавленное с боков лицо, светлую, свисающую на лоб челку и наглые водянисто-голубые глаза, смотревшие на Якова с неизменной усмешкой.
— Вот не ведал, не гадал!.. Яков Тель!.. Какими судьбами?..
— Да теми же, видно, самыми, — буркнул Яков, притворяясь, что сосредоточенно изучает содержимое баночки.
— И что же у вас такое?..
— Камень... В нижней, трети мочеточника...
— Скажи, какое сходство!.. И у меня камень, и тоже в нижней трети!.. Сидит, подлец, и выходить не желает...
Яков хотел ядовито заметить, что этим, пожалуй, сходство между ними и ограничивается, но, впервые подняв на Парамонова взгляд, увидел перед — а скорее даже над собой (Парамонов был выше его на целую голову) отечные мешки под глазами, набрякшие веки, серую кожу с каким-то мертвым, сизым отливом на запавших щеках — и промолчал.
Весь день он избегал встречи с Парамоновым, даже в столовую отправился перед самым ее закрытием и ел все холодное — суп с ледышками жира и слипшуюся в комок вермишель. В свободное же от процедур время он тайком от больничного персонала сбегал за пределы отведенной для прогулок территории и взбирался по крутому склону горы на одну из садовых террас, поднимавшихся вверх широкими уступами.
Вокруг валялись подгнившие, изъеденные муравьями яблоки, деревья гнулись до земли под тяжестью налитого, румяного апорта. В траве трещали невидимые кузнечики. Внизу плавно кружили сороки, веером распластав крылья и хвосты в нарядных белых разводах. Еще ниже, у подножья гор, в сиреневой дымке виднелся город — громадное, уходящее к горизонту скопище кварталов, площадей, высотных зданий, похожих отсюда не то на спичечные коробки, не то на карандашные огрызки, повернутые кверху тупым концом.
Здесь было хорошо сидеть, блаженно млея на ласковом осеннем солнышке, со свежим номером принесенного женой журнала, который так и оставался лежать у него на коленях не раскрытым. Но в этот день, забравшись сюда, Яков не испытывал и подобия покоя, даже в больнице, в горах, казалось ему, до него дотянулась год за годом терзавшая его рука...
2
Ночью ему не спалось. Он лежал с открытыми глазами, слушая похрапывание трех своих сопалатников, и хотя через приотворенное окно в палату струился прохладный, стекающий с гор воздух, ему казалось, темнота пышет в лицо ему жаром, подушка и простыня обжигают, будто по ним только что прошлись раскаленным утюгом.
Ему вспоминались рецензии, статьи, порой и фельетоны, появлявшиеся всякий раз, когда в издательстве выходила его новая книга или в журналах публиковались его новый рассказ или повесть, под рецензиями стояла подпись «Евг. Парамонов», чаще «Иванов», «Николаев», что-нибудь в этом роде, одинаково бесцветное, массовидное, но по всему бывало ясно, что это псевдоним одного и того же лица — все тот же развязный, ухмыляющийся стиль, тот же набор обвинений: «очерняет действительность», «издевается над тем, .что свято для каждого»... Случалось и кое-что более откровенное, вроде: «так может писать только человек, которому не дорога история России, ее великое прошлое и светлое будущее...»
Надо сказать, Яков никогда не числил себя среди больших литераторов, таких, как Юрий Трифонов или Андрей Битов, но старался не дешевить, не писать ничего против своей совести, особо крамольные мысли упрятывал в подтекст, иной раз так глубоко, что мало кто мог их там углядеть, кроме Парамонова, который обладал особым нюхом на все такое, зачастую он даже кое-что домысливал и преувеличивал, почему произведения Якова становились значительнее, чем были на самом деле, и Якову, с одной стороны, это даже импонировало, с другой же — после такой рецензии он моментально вылетал из плана издательства, его переставали печатать, он по два-три года жил на зарплату жены и скудные гонорары за переводы, внутренние рецензии и т. д.
Читать дальше