— Давай!
Пить горячую водку, согнувшись в духоте, было так нелепо, что Георгий рассмеялся. Отказаться было нельзя — Витька терпеливо сидел у калитки, высматривал случайного прохожего. Это было безнадежнее поплавочной рыбалки.
Когда они вышли из машины, Галя стояла уже у забора.
— Денег не дам, Жора, и не проси. Мы люди простые, крестьяне, нам поклоны бить некогда — вкалывать надо. Это у вас в Грузии — палку воткнешь, и мандарины повырастают.
— Это ты-то крестьянка? — удивился Георгий. — Ты же в Москве живешь и на фабрике работаешь, если не ошибаюсь, мастером.
— Все равно крестьянка. Видишь, бревна какие таскаю, пока этот тунеядец собутыльников отлавливает. Допили хоть?
Витька ошеломленно покачал головой.
— Горе мое луковое, — нежно сказала Галя, — пидорас вонючий! Нет, правда, Жорка, мы вот матери дров наготовим — и назад. И когда еще приедем… На хрена нам твоя церковь!
— Нет так нет, — согласился Георгий. — Зато честно.
Яков Семенович тесал из березового столбушка кормовое весло.
— Нашивкин заходил, — сказал он, не отрываясь от работы. — Ты его обошел, он обиделся.
— Ох ты. А я никак не мог вспомнить, кого забыл. Было такое ощущение. И что?
— Сам принес. Триста. Только, говорит, скажи князю, если Таможня спросит — я дал четыреста. А сотню я, говорит, заныкаю. В конце концов, кто в доме хозяин!
1.
Яков Семенович проснулся в предчувствии постороннего звука. Он прислушался. Все домашние звуки были на месте — за стеной, в горнице, всхрапывал Георгий, топотали и катили что-то в подполе мыши, потрескивал сам по себе старинный глечик на полке, муха шуршала в пучке прошлогоднего зверобоя. Приснилось, наверное.
Яков Семенович распахнул окно. Небо на востоке было цвета спелого крыжовника, свежий воздух принес запах смородинного листа, холодной воды, мокрой древесной коры. Полуоблетевшие запоздалые соловьиные всхлипы еще наполняли кроны, но уже не выплескивались из них. На краешке водостока скопилась капля росы, оборвалась, гулко булькнула в темной глубине бочки. Потом вторая, третья…
Яков Семенович вздохнул и стал одеваться, но сквозь шорох одежды посторонний звук наконец донесся. Он был из прожитой кем-то жизни, знакомый, но не ощущаемый прежде, архивный или музейный. Это была флейта.
Флейта вскрикивала, бормотала, вздрагивала, как дворовая девка в руках постылого барина, дергалась, пытаясь вырваться, оторваться от презрительных губ и мстительных пальцев, задыхалась и горько голосила. Улетала, опустошенная, далеко-далеко, задремывала, забывалась и, очнувшись, грохалась на колени.
Яков Семенович нахмурился и закрыл окно.
У берега стояла свежевыкрашенная битумным лаком лодочка. Братья Окуни привели ее вчера вечером, и Яков Семенович оставил ее на ночь на воде для испытания. Он привязал к носовому брусу тяжелый якорь — трак гусеницы — и оттолкнулся.
Георгий предлагал вчера разбить по традиции о бушприт бутылку если не шампанского, то хотя бы пива, но Яков Семенович отказался, ссылаясь на то, что трудно будет подобрать на дне все осколки. «И что за привычка устраивать балаган на ровном месте…»
Лодка не кособочила, слушалась кормового весла, но была недостаточно легка. «Да лодка ли виновата, — элегически размышлял Яков Семенович, — силы не те. Где твоя былая легкость…»
Бесцветное солнце стояло уже над лесом, туман потерял невозможную свою окраску, стал белым паром и быстро улетучивался. На тростниковых топких островках посередине реки темнели бобровые хатки.
Яков Семенович бесшумно проплыл мимо. Раздавались громкие всплески, шорохи, какой-то скрежет — бобровая деревушка просыпалась. Лодку обогнала широкомордая бобриха с младенцем на спине, глянула неодобрительно и поплыла дальше. Яков Семенович бросил якорь на завале фарватера, на пятиметровой глубине, и размотал донную удочку…
Да разве я о смерти говорю?
О жизни, что похожа на зарю,
Поскольку хороша и мимолетна.
Об этом все поэмы и полотна.
Сначала утро — яркая денница,
Потом закат, вечерняя заря,
А после прожитое долго снится,
Тысячелетья тлея и горя…
Про смерть — в начале жизни говорится…
К вечеру прорвался на бережок трелевочный трактор с лесом, и следом — грузовик с пиломатериалами. Сопровождали груз трезвый пастух Леня и тридцатилетний парень из соседней деревни, мордатый и рыжий. Кличка его была Ваучер — вероятно, прозвали его так за сходство с известным экономистом, но, скорее, по созвучию с его родным именем Вовчик. Вовчик кличкой остался доволен, ему казалось, что это настоящее ковбойское имя. Ковбой Вовчик был под следствием — застрелил по весне своего приятеля. Пили, поссорились, и Ваучер попросил: «Постой, не уходи никуда, я только домой, за ружьем, застрелю тебя к херам». Вернулся и застрелил. Сам и явился с повинной, да только заминка какая-то вышла, отпустили его под подписку, к неудовольствию окрестных жителей. На совещании в бане Митяй заявил, что нанимает этих мужиков в помощники Георгию, за месяц поставят, делов-то… Леня пахарь безотказный, если не давать ему пить, а Ваучер будет тише воды… Возникло сомнение, крещены ли они и могут ли некрещеные принимать участие в такой стройке, но отъезжающий в Москву Шурик эти сомнения развеял: раз окрестить их невозможно, достаточно просто хорошо помыть и попарить. С деньгами разобрались: улыбнулись скудным деревенским пожертвованиям и добавили сколько нужно.
Читать дальше