— Тревога! — гаркнул прапорщик. — Шагом марш ко мне! Что за дела…
Неживые окна, хоть бы очертания головы, движение белого халата, голос; скелеты деревьев, крыша, ровно присыпанная бесследным снегом. Часовой продолжал выхаживать туда-сюда.
Свиридов не снес и широко пошел к воротам, свирепо взрыкивая:
— Товарищ солдат!
Часовой стал, снял шапку и прислушался. Скользнул в калитку, и нам было видно, как он, что есть сил, вдарил бежать через площадь, набычившись против ветра.
Свиридов остолбенел, пощупал у пояса:
— Ракетницу я… Так вот отойди на час. Так, та-ак, а чьяй-то машина? Кто разрешил машину? Пропуск на машину есть?
Тишина нестерпима, она придвигалась, мы бежали за ним, страшась, что и он пропадет.
— Товарищ прапорщик, потом машину…
— Как могли въехать? — Свиридов с пьяным упорством перся к «Ниве». — И не закрыта. Ну. И где пропуск?
— Товарищ прапорщик…
— Ну-ка, — он залез, загудел. — А? Во народ, — загудел. — Я покажу, — и гудок.
— Мы больше не играем, — зажмурясь посильней, закричал я с холма. — Выходите! — и споткнулся о свою черную тень — обрушился свет!
Гудки слиплись в вой, я уворачивался от света, Свиридов переломился через сиденье, цепляясь за руль, его тянули за подбородок черные лапы и вырвали! Старый осел на колени, вскинув дрожащие пальцы, и взвыл от первого чужого прикосновения, я очумело двинулся припасть хоть к Старому, уже волоча на себе щупальца, но немного они дали себя потянуть — на сажень, и вмерзли ноги, а я все тянулся — хоть головой, я спасал глаза, сейчас упаду, но подхватили, волоком потащили, ноги сгребали снег, подхватили ноги, закрыл глаза, чтобы они не знали. Что я вижу.
Время «Ч» минус 1 сутки
Остаток своего времени я хочу пролежать. Холодно ли, не могу сказать, но сквозит по лицу. Я чувствую горячее в голове, неловко уснуть: как оставишь это без присмотра. Сон содержит три части: засыпание, покой, пробуждение — лучше не начинать, если не уверен, что хватит времени на все. Столько пил, столько пил сегодня. Не хочу пить, а печет горло — не залить. Отчаяние. Первое условие отчаяния — темнота. Другого не видно, человек лежит один и вынужден… Есть лазейка представлять себя не одного, но так может молодой. Отчаиваешься всего раз, и сейчас, а другие разы — воспоминания вкуса первого отчаяния. Молодой я предвидел: отчаюсь первой близкой смертью или собственной неизлечимой болезнью. Нет, получилось в Казани. Мы чистили цирк, конюшни, клетки, буфеты, наняли нас частники — пирожки, сладкая вата, только позволили «индивидуально-трудовую деятельность», такие пугливые были еще «итэдэшники». Цокольный этаж. Помойка. Старый поехал к семье, я досиживал договор. Глядел отдаленные последствия? Не, меня не отпустила падаль, я ждал заключения санэпидстанции на падаль в гостинице «Дустык». Или «Дуслык»? Почту оставляли в дверной ручке, я ходил в цирк вдоль реки, первые дни декабря. Без настроения, обслуга узкоглазая. С двенадцатого ряда циркачки с голым задом, под оркестр — розовые коровы. У гостиничной душевой они же — переломанные спортсменки плоского вида, подросткового роста, полвековые тети с детиной-мужем, детинами-помощниками. Город такой: задумаешься — за тобой очередь занимают. Забывал, что делаю, просыпаюсь и не пойму: почему?
И заболело ухо ночью. Днем — уезжаю, все, Москва, а в четыре часа — пять заболело, я ничком дожидался света, отъезда, к уху подушку — все возможное тепло, лекарств нет, никого не вызовешь, кому там? — город, я помню, блины гниющего, обрызганного, тяжелого снега в грязи, не вода — муть течет, балконы подперты ржавыми трубами, беззубые проходные дворы… Что толку в тепле, может, хуже? То вроде спишь, а то несомненно понимаешь — нет, и глаза не закрываются, и ни-ко-му здесь… Боли-ит. В ухо капала и затыкала ваткой мать, и тогда в Казани эта нестрашная боль столько вытащила за собой нестерпимого. Совсем обжился, простился, а тут вдруг невозможно снести, что не вернется немногое скудное: теплая рука, наполненный дом, отзыв на первый стон, всемогущество матери. Клочок ваты в ухе. Отчаяние — не боль. Гробы спрячешь, а дряхлость незаметно жрет заживо дорогих. Нас оставляют жить — для чего же нас берегут? Дозволяя отчаяться. Тогда в Казани отчаялся, а потом — повторения вязли на зубах, не достигая сердца, как и ни хотелось иной раз повыть и подхлестнуться.
В застенке вместо обычного деревянного помоста — нары, убираются на день, крепятся к стене. Подложили матрас, я на брюхе, голову на край. Когда рвало, когда мелко трогающая язык щекотная дрянь опять прорывалась, распирала горло, протаскивала кислую судорогу коротким выплеском, уже слюнявым, порожним — тогда я выносил голову за край, чтоб не марать матраса, и мгновение плаксивого вздоха я видел целиком зарешеченную дверь. Я уяснял условия задачи.
Читать дальше