Лестница в три скрипа перебросила Витю наверх, он корил:
— Что у вас, ружья нет? И вы не слезли? Да палкой бы… Ногой топнуть — они разбегутся. И вы свою собаку…
— Дурак! Вижу, тебе по рубахе еще крыса не сигала. Крысу убить — жизни не будет. Голова городской Трофимыч крысенка приколол на кухне — лыжной палкой. Второй месяц ходит изумленный. Увидишь, рак его заест. А мужик! — никто в районе ни перепить не мог, ни в бане перепарить. У нас в конторе ни одной бабы не осталось, чтоб не щипнул.
Потом я слышал грызню Старого с Гришей из колбасного цеха — и они взлезли на плиты, пили там. Гриша многажды клялся сердцем матери: не знает вчерашних мужиков, день базарный, много ефремовских ездит. Поставили пузырь: закатай крысу в батон, теще гостинец. Старый шипел: за пузырь вы, должно быть, родную мать… Примолкли.
— Лестницу убираю, — еле просипел дед.
Небо просветлело, расправилось, я прикрыл глаза — пахнет падаль, доносит, давно не кемарил на улице, не простыть, заткнул уши: не хочу слышать свист, которым начнется все.
Позже я трогал траву. Вот какая трава? Шалфей какой-нибудь? Клевер? Может, дугласия зеленая? Навозник лохматый. Или негниючник.
Старый под облаками хмыкал:
— Поразительные цвета! Белых вижу. Желтые. Брюха, правда, не вижу. Красномордые точно есть. Вон! Видали, пара? Я голубого пасюка последний раз видел на киевской плодоовощной базе в семьдесят восьмом году — чуть с ума не сошли. Не могли определить: пасюк или черная крыса. Ухо меряем — достает до угла глаза. А по черепу вроде пасюк. Да, на этой помойке я при социализме докторскую бы собрал. Лезь посмотри!
— Пошел ты.
Уехать не могли еще час. Вахтер с носатым, как грач, Гришей дожимали нашу бутылку. Старый заглядывал за плиты: там рвало ставших друг против друга на четвереньки Витю и водителя.
— Не принимайте так близко, товарищи. Просто: серое одеяло. — Косился на меня. — Ты-то что хмурый?
А я хотел жрать. Гриша сносился за колбасой. Автобусы подвезли первую смену — вахтер выцыганил хлеба. Из-за плит выступил Виктор, как в задницу раненная рысь, смаргивал, словно ему брызгали в лицо. Гриша наставил в меня носяру:
— А человека могут слупить?
— Редкость. Если не считать младенцев и раненых, наука знает только один случай: в Шотландии загрызли пьяного в шахте.
— Как же наш в Шотландию попал?
— Не наш. Местный, шотландец. Еще в Москве после войны дворника загрызли, но не все в это верят. Вот отгрызть могут что-нибудь запросто. Мягкие части: щеки, нос. Уши. Еще что-нибудь.
Вахтер с Гришей дружно грохнули, Витя отошел и сунул голову в кусты. Здесь и заночуем.
Завтрак сложился из капустно-морковного салата с кисловатыми стружками яблок, теплой горы гнутых рожков, облепленных хлопьями перекрученного мяса, миски солений.
откуда моя лапа подцепляла, чередуя, то огурец, то уже лопнувшую помидорку, и глиняного жбанчика остуженного в холодильнике компота. Я выдул его и спросил, где же сухофрукты на дне? Охнули, принесли. Старый четверть часа ждал, пока я выплевывал косточки чернослива и затыкал груши в рот, оставив черенок меж пальцев, икал и вздыхал — завтракали в санатории на балконе. Кормили санитарки с фиолетовыми разводами на отекших ногах.
— Виктор, пожалуйста, доложите про гостинец мясокомбината в милицию. Или вашему полковнику. Короче, тому, кто вас приставил, — попросил Старый.
— Старый неточно выразился. — Я поднялся со стула. — Доложи тому, кто не посылал нам запеченную крысу. Кому хочешь доложи. Но еще тому, кто не посылал. А мы из тебя вырастим дератизатора. Отличника здравоохранения. — Я задрал правую бровь и, разлепив губы, потряс головой, целясь в беременную с белокурым хвостиком, гревшую пузо на лавке под елкой, она засмеялась так, что из подъезда вышла санитарка и увела ее в тень.
Витя набычился и ушел собирать в сумку фонари и «тормозок», а мы спустились с холма, прошли дорожкой меж лиственниц к воротам санатория.
— Хорошо все, Старый. — Я погладил пучащийся живот. — Но женского общества мне не хватает.
Женское общество появилось тотчас. За квасной бочкой тряхнулся белый подол, мелькнул в очереди, ветром его вынесло на площадь и потянуло к нам — белый, тайный, страшно короткий, но для таких ног соблюдавший сволочную меру — качающийся, пышный из-за каких-то бантиков, полосочек, лоскутков, пушистого тряпья и наверняка мощной плоти; выбрасывающий ноги как два розовых пламени дышащей огнем ракеты, не взлетавшей, не избавившейся от жара своего. Не выгоревшие на югах в цвет полированной деревяшки, не чахоточные, бледно-поганочные с растрепанным рыжим пушком и синими ветвистыми венами, цвета голого зада в хирургическом освещении — а розовые, кровные, яблочно плотные, помнящие еще в высоких икрах детскую худощавость, но она терялась в коленях, закручиваясь и набухая в плоть, и дальше уже хлестало через пробоину, лилось и намекало на сиреневые глубины сухое, теплое, голое тело — не про всякие ноги скажешь: голые. Не про всякие.
Читать дальше