А оттуда мы выезжаем на большую дорогу, и Апупа говорит:
— Вот тут была арабская деревня Сабарин, которая причиняла нам много неприятностей. — Потом выглядывает из окна и добавляет: — А тут она показала пальцем: «Туда», и мы пошли, пока она не сказала: «Здесь», и тогда мы остановились.
Солнце заходит, и темнота опускается, точно матовое веко в глазах у ящериц, и перед тем, как мы въезжаем в город, Апупа говорит Габриэлю:
— А ну, останови, пожалуйста, Пуи, только на одну минутку. — И мы, уже зная, что он хочет сделать, подходим к нему со стороны задней двери, наклоняем головы над инкубатором, и две его огромные ладони высовываются оттуда и ложатся на наши головы: «Вы мои ангелы, вы как мои сыновья».
* * *
Сестра летчика вернулась с его могилы одна, вошла в свою белую «симку» и уехала, и такой же одинокой точкой на широкой равнине была и на следующий год — год, когда умер мой отец и приехала Аделаид, и на следующий за ним, и на следующий — тот, когда мои ноги набрались смелости, оторвали меня от толпы и повели за ней, как завещал мне отец.
Я устал. Я устал от своей скорби о нем, устал от раздражения, которое вызывала во мне мать, устал от тоски по Ане, от семейных историй, от стен, от требований Рахели, от кусочков Аделаид, которые, в отличие от болей, никак не складывались одна с другой и не становились единым телом. Даже от веселых праздников «Священного отряда», которые обычно радовали меня, я устал. И когда моя фонтанелла смотрела на меня со стороны, я казался себе висящей на веревке рубахой: пустой, без тела, прищепки под мышками, рукава повисли, признавая свою вину.
Я не оглянулся на взгляды, барабанившие по моей спине, пошел за ней и возле кипариса догнал. Она обернулась ко мне и выпрямилась. Спокойные и милые глаза смотрели на меня из-под высокого лба. Уголки рта — я впервые видел их вблизи — говорили о серьезности. Я смотрел на нее, разглядывая так, как учил нас Апупа, и нашел, что в ней есть всё, что, по его мнению, должно быть в женщине: сильная длинная шея, средних размеров веселая грудь, открытое лицо, любознательные и умные глаза, высокий таз и прямые плечи. Тело ее не было лучистым, как у Ани, или могучим, как у Аделаид, или крепким и жилистым, как у мамы, но это было тело симпатичное, и приятное, и правильное, и цветущее.
Я сказал ей, что был мальчиком, когда погиб ее брат.
— И ты видел?
Видел, слышал, бежал. Вместе с другими детьми, конечно, не с Аней.
Сестра летчика наклонилась к памятнику — почистить и выполоть вокруг.
— Я совсем не помню его, — сказала она, — я была маленькая.
— Но ведь есть, наверно, фотографии и рассказы, разве нет?
— Есть, но мало.
Я немного помог ей, со страхом глядя на обломки алюминия и жилы кабеля в земле, и, перепробовав в уме несколько фраз, выпрямился и сказал вслух:
— И еще мы ходили потом из школы поливать этот кипарис.
Она сказала:
— Спасибо.
Я сказал:
— Не стоит благодарности.
Она спросила:
— Как тебя зовут?
— Михаэль, — сказал я.
— А фамилия?
— Михаэль Йофе. Через «о». А ты?
Она тоже выпрямилась и посмотрела на меня.
— Алона, — сказала она. — Тоже через «о».
Сорок лет миновало с того дня, когда Аня и Элиезер были изгнаны из деревни. Почти пятнадцать тысяч дней, и не было среди них такого, чтобы меня не обожгла мысль о ней. А тем временем она — где-то там — состарилась, а я — где-то здесь — перевалил за пятьдесят. В моей памяти она, конечно, осталась молодой и такой и выглядела каждый раз, когда я спускался проведать ее, но, когда я извлекал и поднимал ее к себе, я видел ее такой, какая она на самом деле — старше меня на шестнадцать лет, — и неизменно поражался сохранности ее красоты и обаяния. Может быть, моя фонтанелла показывала мне ее такой, как она есть, и, может быть, моя память, подобно закрытому дому Пнины, ее защищала.
Моя фонтанелла никогда не отличалась особой точностью, и мне не раз приходится калибровать и приводить к нулю ее отклонения. Но в ту ночь она вдруг стала очень точной и, не ограничиваясь своими обычными дрожаниями и гулом, потрясла меня неожиданными вспышками света и резким дребезжаньем. Они разбудили меня в середине ночи. Не чем-нибудь, что «сбудется в конце времен» или «когда вернется Батия», а неотложным и деловым предсказанием конца, то есть смерти, не подлежащей обсуждению, с точно указанной датой и ясным адресом, — и тут же телефонный звонок, и голос, кто-то назвал мое имя, а потом ее, и крикнул, чтобы я поторопился, и слово «фонтанелла» произнес, как нужно, с улыбающимся «э» после второго «н», и все это время телефон продолжал звонить, пока я не протянул к нему руку и не сбросил его в темноте на пол.
Читать дальше