— Да, но она закрыта, понимаешь? Туда никому нельзя ходить.
Я пронзил ее обвиняющим взглядом.
Она пожала плечами:
— Ничего не поделаешь. Почему так, я не знаю.
С тех самых пор, как я покинул «Альвину», мое состояние все время колебалось между страхом и наркотическим отупением, но теперь меня охватила настоящая паника. Я не знал наверняка, был тот человек, которого я видел на танцплощадке, Брауэром или нет, ведь за минуту до этого я видел там же пантеру, кабана и мертвеца, но он так и стоял у меня перед глазами. Я сам загнал себя в тупик, и если Брауэр на самом деле в клубе, то он досконально обыщет каждый уголок. Я тяжело опустился на кровать, мысли разбегались. Инкарнасьон, решив, что я созрел для любви, попыталась положить мою ладонь себе на грудь, но я оттолкнул ее. Потом похлопал себя по карманам, надеясь, что где-то у меня есть швейцарский ножик. Но нашел лишь шариковую ручку во внутреннем кармане куртки. Я и представить себе не мог, на что она может сгодиться.
Паника то ли схлынула, то ли химикаты в очередной раз ее подавили, и я услышал по телевизору знакомый голос. Наш президент толкал речь. После каждой второй фразы камера делала наезд на аудиторию — бурно аплодировавшие мужчины во фраках и женщины в бальных платьях сидели за столиками, покрытыми белыми скатертями, уставленными сверкающими серебряными приборами и бутылками с вином, — потом возвращалась к президенту, а тот ухмылялся, точно двенадцатилетний мальчишка, радующийся шутке, которую только что отмочил; и тут я подумал: а интересно, можно ли при помощи нового стиля влиять на политику, и если да, то с чего начинать: с перевыборов какой-нибудь Мэри Джо Гранди в городской совет или сразу с президента? — это, в свою очередь, навело меня на мысль о ручке в моем кармане и передряге, в которую я попал, и я решил хотя и с явным опозданием, но все же взяться за молитву, которая убережет меня от Брауэра.
Писать, кроме сотенных купюр, было не на чем, зато их у меня было целых восемь; Инкарнасьон, стоило мне взяться за дело, принялась бурно возражать, но я успокоил ее, сказав, что на ценность денег это никак не повлияет.
— А что ты пишешь? — спросила она.
— Молитву.
Из почтения к моему благочестию, не иначе, она уселась со мной рядом, сложила ладони и склонила голову, не мешая мне продолжать.
О Бог Одиночества,
Иисус пограничный колючей проволоки
и застойной воды,
пекущийся о крысах и тишине…
— А о чем ты молишься? — спросила Инкарнасьон.
— О том, чтобы выжить.
— Так ты еще боишься, да? Я же сказала, в моей комнате тебя никто не найдет. — Она заглянула в мои записи. — Бог Одиночества… Это что, еще одно имя Христа?
Я сказал «да» и попросил ее посидеть тихо, но получить желанную тишину мне было не суждено. Из-за стены за моей спиной несся веселый закадровый смех, которым сопровождают обычно выступления комиков, за стеной напротив мелодично стенал оркестр марьячи, а по телику Инкарнасьон наш президент лопотал что-то, сходившее у республиканцев за отвязную шутку, — не в силах сосредоточиться, я подумал, как будет чудно, если я умру из-за того, что не смогу написать ни слова.
…Пекущийся о крысах и тишине,
каких бы слов ни ждал ты от меня сегодня,
я их сказать не в силах.
Каких бы козырей рукав твой ни был полон…
Я не чувствовал, что надо написать дальше, моя связь с чем-то вовне прервалась. Нужные мысли были внутри меня, в моей голове, но я не мог загнать их в слова и образы.
— Ты кончил? — спросила Инкарнасьон.
…Я их сказать не в силах.
Когда я еду по юго-западным шоссе,
гремучая змея, переползая путь, становится вдруг
трещиной в асфальте,
и я, подъехав ближе, вижу, как ширится она,
и не могу ее объехать.
Такою же загадкой стал теперь весь мир,
головоломкой, в которой не хватает центрального
куска для сборки,
тайной, в которой одна опасность
неизбежно другую, сильнейшую, рождает,
и я не в силах в его проникнуть хаос.
Избавь меня от ритуала сегодня ночью
и сделай вид, как будто я не ошибся,
но верный выбрал тон.
Каких бы козырей рукав твой ни был полон,
пусти их в ход против того, кто смерти моей ищет, —
и сам его убей.
Это была самая короткая и неуклюжая молитва в моей жизни. Более того, я просил о заведомо неисполнимом. Закажи мне такое кто-нибудь другой, я бы ответил отказом. Молиться следовало о собственном спасении, но не об отнятии жизни у другого, что было не только сомнительно с точки зрения морали, но и выходило за пределы жанра, подвергая чрезмерному напряжению саму силу нового стиля. Скачок был слишком велик, требование слишком велико и внезапно. Я решил попробовать еще раз, но то ли именно эти слова отражали мое истинное желание, то ли голова моя совсем опустела, но ничего лучше я не выдумал. Глядя на исписанную банкноту, я чувствовал себя последним дураком, попавшимся на собственный крючок.
Читать дальше