Смешно сказать, в последнее время он даже и смущался при каждой новой смене места, как будто и впрямь предыдущие разрушения отпечатались на его лице, и не только встречающиеся люди, но и природа — ручьи, трава, ели — могли прочитать.
* * *
За какой-то лишь месяц повариха Эльза выжала из Томилина все соки. К вечеру глаза у нее уже заранее бегали, как у безумной. «Я тебя, родной, никому не отдам, — слышался из-за двери ее голос. — Меня все бросают, но я тебя другой не отдам». Это уже было похоже на судьбу. (К молоденьким женщинам Томилин и вовсе не приближался: он считал, что отношения с молоденькими схожи с изменой и оскорбили бы память его Аннушки.) Чистюля от природы, Томилин не тянулся ни к выпивке, ни к горячей постели, для настроения ему вполне хватало мягкого солнца поутру. Ему хватало и простого дружеского разговора, однако будни — это будни, и без женщины этот нервный, мнительный человек невыносимо ныл, и именно утешения ради Павел Алексеевич приучал его держаться поближе к пищеблоку и к дородным поварихам. Но, видно, и тут платишь плату. Из-за двери доносилось:
— …Должен уехать с Павлом. Ну пойми. Ну пожалуйста, пойми всю неизбежность… — Томилин произнес, как произносят нечто чрезвычайно важное и весомое: — Пойми, я тебя не люблю.
Эльза была неумолима:
— Полюбишь.
— Нет…
— А я говорю: полюбишь. Ты не спеши с выводами. Ты кино вчерашнее видел? Там тоже один гусь не любил и не любил, зато как после полюбил!
Разговор у них затягивался, и Павел Алексеевич, не вмешивающийся, прошагал коридором мимо дверей. Отъезд как отъезд, и каждому предстояло свое. Павел Алексеевич поднялся на второй этаж к Оле — Оля была молоденькая, двадцати пяти лет, геолог.
— Уезжаю, — коротко сказал Павел Алексеевич.
Оля в халатике, только-только после душа, и, конечно, ждала его, пользуясь временем и тем, что соседки по комнате (тоже молоденькие, из энтузиасток) по случаю сдачи корпуса где-то сейчас танцевали. Соседок у Оли было две: великолепные, породистые девчата, они ненавидели Павла Алексеевича. Они считали, что Оля могла выбрать мужчину куда лучше. Павел Алексеевич, в общем, тоже так считал, Павел Алексеевич уж давно не брал на свой счет лишнего.
— Куда? — Оля растерялась. Обычно она встречала его звонким кликом: «О, мой старичок пришел! — и начинала ласкаться. — Мой старенький, мой дохленький!» — заигрывая с ним и тешась своей необычной любовью (к пятидесятилетнему, зачуханному, хрипящему таежнику), заигрывая и отчасти в любовь играя, как играют мишкой сытые дети, которые знают, что мишек вдоволь и что жизнь еще длинная. Но теперь, быть может, от неожиданности, Оля растерялась. Она жалобно мямлила, и привычной игры и манерности в ее словах не было. Натягивая нерв, она все спрашивала — куда? куда уезжаешь, зачем? — а Павел Алексеевич пожимал плечами: сам, мол, не знаю.
— Знаешь ведь. — Оля не верила. Конечно, Оля была не из тех, кто посылает исполнительные листы вдогонку, но тем более Павлу Алексеевичу не хотелось, чтобы она увязалась и таскалась за ним.
— Я тебе напишу, как устроюсь, — пообещал Павел Алексеевич.
Она поняла. Она как-то сразу обмякла. У нее были тонкие руки, у нее были с собой книжечки стихов и были родители в Ленинграде. (Она, вероятно, давно жаждала некой необычной любви — жаждала влюбиться, искала. И нашла.)
От истощения сил и старения, которые Павел Алексеевич уже и не пытался скрывать, он становился совсем малословным (чтобы не ворчать), и в нем навсегда установился тот матерый, хриплоголосый, потасканный облик, который будто бы присущ всем первопроходцам. «А помнишь…» — заговорила Оля, и первое же ее слово оказалось щемящим, а напоминание точным: та ночь и тот туман в тайге, когда он и она уходили, когда еще таились, еще не приноровились к ее соседкам и к запертой двери общежитской комнаты, в которую к ним стучали и колотили подчас ногами…
Голос у нее был на самом подходе к слезам, но плакать она не стала.
— Дай мне воды, — попросила она.
Она сидела в растерянности, ее, по-видимому, угнетало, что вот уже и прощание, и что прощание застало ее врасплох, и что, знай заранее, она бы прощалась сейчас и молодо, и зло, и красиво, а тут выскакивают на поверхность слова самые обычные и жалобные и чуть ли не мещанские.
Оля наскоро оделась, и они погуляли по тайге. Они сидели под сосной — среди тех сосен с беловатыми, выступающими наружу корнями, под которыми земля всегда поражает своей сухостью, в десяти шагах от сплошного болота. Оля грызла травинку, все хотела затеять разговор, а Павел Алексеевич отмалчивался.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу