Ведь как бы то ни было, а Фернвуд являлся олицетворением этой власти.
Стоило кому-нибудь из гостей заговорить о ее книгах, Нада очаровательно поводила плечиком, улыбалась и тотчас же переводила разговор на другое. Она прямо-таки обожала пресмыкаться, унижать себя перед этой публикой, вызывавшей в ней наивысшее восхищение только потому, что уподобиться ей Нада была не способна. И никогда ей было за ними не угнаться, никогда. Даже самая ничтожная из них, самая напыщенная, самая безобразная сморщенная вдовица могла восторжествовать над Надой только лишь потому, — вы вдумайтесь! — что не только никогда не читала Томаса Манна, но даже имени его в жизни не слыхивала и при этом ничуть не стыдилась собственного невежества. Бедная мамочка… Пусть она была порочна, пусть эгоистична, но я никогда не сомневался в том, что именно она — моя мать. Это в отношении Отца я сомневался. Все ждал, что вместо него появится другой, который не будет с несуразной, щенячьей, плаксивой улыбкой влетать в комнату, а войдет спокойно, уверенный в себе, властный. Появился ли этот человек в конце концов, этот призрачный, этот истинный отец? Об этом я со временем вам поведаю.
Итак, родители устраивали дома вечера и ходили по гостям. Это началось сразу, через неделю после приезда. Они обрели «популярность», как обретали везде, где бы мы ни жили. В силу свойской манеры поведения Отец становился желанным, хотя и не первостепенным, гостем. Из разряда тех, кого хозяйки вносят в список сразу же за перечнем основных гостей. В Наде, должно быть, усматривали некую загадочность: ее чтили как «интеллектуалку», однако сама она не щеголяла своей образованностью в обществе. Отказывалась говорить о своих книгах; ей было невдомек, что фернвудское общество лет на сто поотстало от той буржуазии, что с презрением взирала на интеллигенцию: нынешний Фернвуд стремился прижать интеллектуалов и «творческих личностей» к своей материнской груди и не отпускать из объятий до тех пор, пока полностью не улетучится их загадочное и неброское обаяние. Уже в свои десять лет я отметил, что эти люди гордятся Надой потому, что она «писательница», только сама она этого не понимала. Даже выслушивая бесконечную трескотню этих дам про кружки живописи при больницах, про уроки танцев, лепки, театральные кружки, про «круглые столы» любителей классической литературы, Нада не понимала ничего. Глаза ей застилала какая-то пелена, она лишалась широты обзора, что присуще очень близоруким людям.
Была средь местных одна дама. Могучий тип богини-охотницы, волосы у нее на голове стояли торчком и в разные стороны, на манер причесок придворных дам в эпоху Тюдоров. Она жила в Фернвуд-Деллс, полуроскошном районе, приличней нашего, но не таком шикарном, как Фернвуд-Хайтс. Была она вдовой, здорового и крепкого телосложения, как все вдовушки Фернвуда; играла в теннис и гольф, занималась плаваньем и греблей, путешествовала на попутках. Носила шифоновые платья, которые странновато смотрелись на ее мощной фигуре; вместе с тем я подслушал однажды, как Бэбэ Хофстэдтер сказала:
— Тиа у нас одевается лучше всех!
Даму эту звали Тиа Белл. Она пыталась то лаской, то настойчивостью вызвать Наду на откровенность, расспрашивая о ее творчестве. О чем она пишет? Как находит время, чтобы писать? Приглашала Наду в епископальный собор в Фернвуд-Хайтс, где устроили лекцию поэта Джона Чиарди о мистической силе Данте. Потом Тиа везла Наду в одну известную в весьма богатую синагогу, прославившуюся своим участием в интеллектуальной жизни, где обе они слушали логически безупречное и поражающее педантизмом выступление Нормана Мейлера на тему «Великий американский роман: появится ли он когда-нибудь?».
Как-то днем к нам пожаловала собственной персоной Бэбэ Хофстэдтер, прихватив с собой своего немногословного сына Густава, а также экземпляр второго романа, написанного моей матерью, чтобы получить ее автограф. От смущения и удовольствия Нада зарделась, а нам с Густавом предложила отправиться в библиотеку. Библиотекой именовалась обычная симпатичная комнатка с окнами на юг и потому светлая, с камином, который на моей памяти никогда не разжигался, обставленная удобной мебелью, в отличие от прочей мебели в доме, претендующей на элегантность и неуютной. Вот мы с Густавом побрели в ту комнату, ломая голову, о чем бы нам поговорить.
— Хороший у вас дом, — сказал Густав.
Судя по раскатистой трескотне его увешанной жемчугами мамаши, можно было предположить, что они жили в доме не хуже нашего, может даже лучше. Мы тяжело плюхнулись в кожаные кресла у негоревшего камина, каждый с деланно скучающим видом, потому что так было принято среди питомцев школы Джонса Бегемота.
Читать дальше