— Ну, вы меня немного успокоили. Можете продолжать свою историю.
— Спасибо, Pukka Sahib. Будьте благословенны, мой Господин. Осмелюсь ли я просить чести нести ваш портфель?
— Вот.
— Тысяча благодарностей, мой Господин… Да пребудет Аллах с вами, как ястреб.
Тюльпан лежал на спине, закинув руки за голову, и разглядывал потолок: влага вывела на штукатурке острова и континенты, целую вселенную, запутанную и темную. «Как будто одной нашей мало». Он с неприязнью рассматривал особенно расплывшееся и сальное пятно. «А ведь оно хочет быть гегемоном. Воображает, что у него духовная миссия на потолке…» Он закрыл глаза: «Это становится навязчивой идеей». Скрипнула дверь, и на чердак вошла Лени с корзиной. В шестнадцать лет у нее была совершенно невероятная для истории дубильного производства кожа, рыжие волосы и невинные глаза ее матери-стриптизерши, которую дядя Нат хорошо знал по Берлину, по ночному клубу, где работал портье. «В те времена добрые люди одержали победу в войне, гнусный агрессор лежал разбитый в пух и прах, и свободные народы собрались наконец построить лучший мир — мир справедливости и уважения к личности; они собрались наконец переписать учебники истории, перевоспитать победителей в побежденных, всем дать хлеб, работу и свет…»
Тюльпан что-то цедил сквозь зубы, беспорядочно размахивая руками, будто ловил мух.
— Патрон, не изводите себя, — сказала Лени. — Перестаньте все время думать об этом.
— О чем — об этом?
— Вы прекрасно знаете, о чем. Вот, я принесла завтрак.
— А чего-нибудь выпить — для бедного негра?
— Бедный негр уже выпил достаточно.
Дядя Нат долго сетовал на нравы нынешней молодежи, ее претензию на всезнание, всепонимание и на ее склонность водить стариков родителей за нос. «Вы видели что-нибудь подобное? Если б я говорил так со своим бедным отцом, он бы в гробу перевернулся, причем дважды. Я всегда очень уважал своего бедного отца. Когда он приходил домой, то часто сажал меня на колени, и моя бедная мать всегда говорила: „Ну же, поздоровайся с хозяином…“»
— Вставайте, патрон. Умойтесь, зубы почистите.
— Не хочу, — пробормотал Тюльпан.
— Мы ведем жизнь очень скромную, библейски скромную, — с пафосом вмешался дядя Нат. — Ах! Нынешние дети — у них совсем больше нет сердца, совести, души. Если б я был такой юной девушкой, как она, и если б у меня был такой почтенный отец, как я, отец никогда не чистил бы башмаков, он был бы всегда одет в белый лен и целый день читал бы Библию, сидя под синим небом на белом-белом хлопковом поле среди курчавых барашков. Я знаю, что бы я делал, если б был хорошенькой девушкой, такой ладной, как она…
— Где мыло?
— На шкафу когда-то был кусок, точно. Но, думаю, мыши его уже сожрали.
— И все-таки умойтесь, патрон… Вот. Нельзя опускаться. Мы не в Бухенвальде, здесь…
— Нет, — проворчал Тюльпан, — мы в деревушке по соседству.
— Что?
— Ничего.
— Чья это зубная щетка?
— Как это — чья? Наша.
— Ею мешают сахар, — пояснил дядя Нат.
— Ну, тогда хоть прополощите рот, патрон. Ну, ведь лучше стало? Ладно, я бегу. Буду позировать для той рекламы бюстгальтеров.
— Голая?
— Только грудь!
Дядя Нат сунул голову под одеяло, Тюльпан взял сэндвич и принялся жевать. «Это не Бухенвальд ужасен, и это не Бельзен [7] Бельзен (Берген-Бельзен) — концентрационный лагерь, где от голода умерли десятки тысяч заключенных.
я никогда не смогу забыть». Он продолжал рассеянно жевать. «И не Дахау, тот город с тридцатью тысячами жителей, обреченных на пытку. Нет, не их, а соседнюю деревушку, где люди жили весело, работали в поле, вдыхали запах сена и горячего хлеба…» Он смахнул крошки в ладонь, бросил их в рот. «Деревушку с ее ребятишками, которые бегали в поле рвать маргаритки; с ее женщинами, певшими колыбельные своим крохам; с ее стариками, тихо дремавшими на лавочках у домов, и с ее крестьянами, которые поили свою скотину, гладили своих собак, любили своих жен…»
— Это немецкая деревушка, мой друг. Мы на такое не способны. Прекратите надоедать мне и ступайте своей дорогой.
— Мы все там живем, Pukka Sahib. Мы живем в соседней деревушке, мы слушаем музыку, мы читаем книги, мы строим планы на отдых у моря, мы все живем в соседней деревушке; совесть — это всего лишь вопрос километров.
— Зачем же тогда, по-вашему, мы воевали?
— Чтобы защитить мир нашей деревни и радость наших детей. И вот мы вернулись и снова сидим на солнышке, счастливые, слушаем привычное мычание стада, бредущего домой, глядим на пыль, тянущуюся из-под копыт к заходящему солнцу. И тогда улыбка, глупая, самодовольная улыбка появляется на наших лицах, словно стервятник, который всегда возвращается на свою ветку. И какое нам дело, что остальной мир — это бесконечное поле медленной смерти, огромный Дахау, семейный Бухенвальд? Лишь бы в нашей маленькой деревушке пели птички и резвились крольчата.
Читать дальше