Вдали под брюхом «тандерболта» расчесами на зелени проплывают смягченные временем очертания древних земляных укреплений, деревень, опустевших при Великом Умирании, поля за домиками, чьих насельников скосил безжалостно северный поход черной чумы. За маскировочной холстиной, стылой, как полотна на мебели в запретном крыле дома, сопрано выводит ноты, что никогда не аранжируются в мелодию, распадаются тем же манером, что мертвые белки…
— Ясно, как воздух, — ярится композитор Густав, — не будь вы старым дурнем, поняли бы сами — я знаю, знаю, существует Благотворительная Ассоциация Старых Дурней, вы все друг с другом знакомы, голосованием порицаете самых беспокойных недо-70-ников, а моя фамилия возглавляет список. Вы что думаете — меня колышет? Да вы все — на другой частоте. К вам от нас никакая интерференция не добьет. Мы слишком далеки друг от друга. У нас у всех свои проблемы.
Многообразные скрытноживущие шебуршат в крошках, лобковых волосах, винных кляксах, табачном пепле и лохмотьях, в соре драхмовых пузырьков кокаина, у каждого — красная бакелитовая пробка с печатью «Мерка» из Дармштадта. Атмосфера жучков заканчивается где-то в дюйме от пола, идеальная влажность, темнота, стабильность температуры. Никто их не тревожит. У Зойре действует невысказанное соглашение жучков ногами не давить.
— Вы запутались в тональности, — орет Густав. — Вы в капкане. Тональность — это игра. Все это — игры. Вы слишком стары. Вы никогда не выйдете из игры — в Звукоряд. Звукоряд — просветление.
— Звукоряд — тоже игра. — Зойре сидит, ухмыляется, ложечкой из слоновой кости нагребает в ноздри невероятные кучи кокаина, перебирает весь свой репертуар: выпрямленная рука гигантской кривой ныряет вжжжик прямо к ноздре, в которую он целит, затем груз мечется с двух футов, ни единого кристаллика не просыпал… после чего вся кучка подбрасывается в воздух, как кусок попкорна, и заглатывается носом нгкок в яблочко, вовнутрь, где стенки гладкие, как концевые меры, ни реснички не видать аж с похорон Либкнехта, если не раньше… перекинуть ложечку из руки в руку раза два-три, слоновая кость никогда еще быстрее не летала… дорожки исчезают в мгновение ока, тоннелю их даже направлять не нужно. — Звук — игра, если способен так далеко зайти, аденоидный ты провидец из шкафа. Вот поэтому я слушаю Шпора, Россини, Спонтини, я свою игру выбираю, в ней полно света и доброты. Ты же застрял в своей стратосферной чепухе и рационализируешь ее скуку, называя «просветлением». Ты не знаешь, что такое просветление, керл, ты слепее меня.
Ленитроп бредет по тропе к горному ручью, где на всю ночь оставил отмокать свою гармонику, заклинив ее между камнями в спокойной заводи.
— Ваши «свет и доброта» — ловля обреченных на крючок, — грит Густав. — От этих прыгучих мелодиек, какую ни возьми, смердит смертностью. — Он хмуро обезглавливает зубами пузырек кокаина и плюется красным мусором в мерцающих жучков.
Под текучей водой отверстия в старом «Хонере», который нашел Ленитроп, одно за другим коробятся, квадратики гнутся, как ноты, чистый поток играет визуальный блюз. Во всех реках есть губные гармонисты, арфисты и цимбалисты — везде, где движется вода. Как пророчествовал этот Рильке:
А найдет, что ты землей забыт,
замершей, шепни ей: Вот, теку я.
А воде проворной: Есть я — вот [357] Пер. В. Авербуха.
.
До сих пор возможно даже в таком далеке отыскать и озвучить духов утраченных арфистов и гармонистов. Об ногу выбивая из гармоники воду — язычки при этом поют, — подбирая одиночный блюз с такта 1 сегодняшней утрешней части, Ленитроп, всего лишь посасывая гармонику, как никогда близок к спиритуальному медиуму, а сам и не сознает.
Гармоника возникла не сразу. В первый день в этих горах он наткнулся на волынку, позабытую в апреле каким-то хайлендским подразделением. У Ленитропа — особое умение все постигать. Имперский инструмент оказался плевым делом. Через неделю Лени троп уже разучил на нем ту мечтательную песенку, что Дик Пауэлл пел в кино: «Дай прийти в тенях вечерних, спеть тебе», — и почти все время играл ее, УЭНГде дид дл де-ди, УЭНГ де дум — де дуууууу… снова и снова, на волынке. Со временем начал подмечать, что у навеса, который он соорудил, оставляют продовольственные приношения. Кормовую свеклу, корзинку вишен, даже свежую рыбу. Ленитроп никогда не видел, кто это делает. Либо он для них — призрак волынщика, либо просто-напросто чистый звук, а про одиночества и ночные голоса он знал довольно — сообразил, что происходит. Он бросил играть на волынке и на следующий день нашел губную гармонику. По случаю — ту же самую, которую потерял в 1938-м или 9-м в туалете танцзала «Страна роз», но это было слишком давно, и он не вспомнил.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу