— Тогда ты лишаешься, — назидательно произнес Парусенко, — ты сухое выпьешь, а нам замутить будет нечем.
— Правильно, — громко сказал Эдик и прищурился, как будто вдаль глядел. Это называлось «мелкий глаз» и обозначало пристальное внимание к происходящему, подозрительность даже. Лена не возражала.
Парусенко рассказывал, что провел две недели на круизном судне «Тарас Шевченко», куда был приглашен на симпозиум геодезистов всех времен и народов. Теплоход шел по крымско-кавказской линии, было, конечно, скучно, но две датчанки… — Эдик сделал «мелкий глаз». — Да и не в датчанках дело, может, они и вовсе норвежки, так или иначе, — отдохнул и от проклятой конторы, и от этого гнусного бара, где сидят Карликовы друзья и выясняют между собой отношения.
Он сидел безвылазно в каюте, а волны плескались за иллюминатором… На этот раз Лена с Эдиком переглянулись, но «мелкий глаз» почему-то не сделали. Вечера он проводил в баре, где у него и вытащили двести рублей вместе с бумажником. Бумажник с документами, правда, подкинули, положили ночью под дверь каюты. Зато в Новороссийске, о, в Новороссийске, чуть было не забыл…
Судно стояло два дня в Цемесской бухте, было жарко и припоцанные иностранцы варились в маленьком бассейне. Парусенко же прыгал в море, прямо с борта, с разрешения капитана, разумеется, — учились в одной школе, капитан, правда, старше года на два, нет, кажется, на три, — прыгал в море и нырял под аплодисменты команды и пассажиров. Под водой он увидел несметные стада непуганых лобанов. И тогда он придумал. Выпросив у главного механика кусочек лески, сантиметров тридцать, ну сорок, и бычковый крючок, насадив на крючок шарик белого хлеба, он нырял и, затаив дыхание, ждал. На каждый нырок выходило по лобану. Сняв лобана с крючка, Парусенко размахивался изо всех сил и выбрасывал рыбу на палубу. «Сорок таких нырков, — и сорок лобанов были поджарены на камбузе к ужину. Лобаны, правда, небольшие, — Парусенко потупился, — килограмм, полтора, не больше, что делать…»
— Брехня, — сказал протрезвевший Эдик.
— Что брехня? — вежливо спросил Парусенко.
— А все. От галанских блядей до лобанов. Я уже не говорю про симпозиум.
— А что ты имеешь против симпозиума? — побледнел Парусенко.
— Та хрен с ним, с симпозиумом, — горячился Эдик, — ты кому тюлю гонишь? Во-первых, — Эдик стал загибать пальцы, — никто тебе не разрешит прыгать с корабля. Это подсудное дело. Во-вторых…
— Папа, перестань, — смеялась Лена, — Паруселло, рассказывай.
— Не буду я ему ничего рассказывать, — Парусенко встал и попытался пройтись по кухне, но было тесно, и он снова сел.
— И не рассказывай, — кричал Эдик, — сорок лобанов. Да ты и плавать-то не умеешь!
— Я не умею плавать? Дал бы я тебе по морде, если б ты не был такой больной и старый!
— Я больной и старый? Да я тебя так изметелю, что ты своих не узнаешь, хоть ты молодой и боксом занимался, что тоже врешь!
— Эдмунд, вы подлец! — выпрямился Парусенко. — Я тебя вызываю!
— Стукаться? — обрадовался Эдик. — Когда?
— Да хоть сейчас.
«Это серьезно, — подумала Лена, — надо замять». Она быстро разлила. Не чокаясь, выпили, словно поминая друг друга.
— Пошли, — сказал Эдик.
— Идиоты паршивые, — кричала Лена, — алкаши вонючие…
Эдик обернулся:
— Лена, — сказал он строго, — убери со стола.
Июньское солнце стояло колом, пронизывало темя и уходило в землю, не давая сойти с места. Беспорядочные дворы юго-западного массива за двадцать лет своего существования обросли, помимо деревьев, рощицами сирени, черемухи, лавровишни. В каждой такой рощице играли в домино старики во фланелевых ночных рубашках, пили из сифонов сельтерскую воду. Женщины с полными сумками останавливались «в тенечке», ставили сумки на землю, обтирались платочком, говорили «Ой, мамочки»…
— Поедем в Люстдорф, — сказал Эдик, — там на Тринадцатой станции я знаю одно место. Деньги на трамвай есть?
Парусенко кивнул.
До войны Люстдорфом называлась немецкая колония, расположенная в степи, у моря, километрах в восемнадцати к югу от Одессы. Когда-то туда ходила конка, и было пятнадцать коночных станций. Позднее они стали остановками трамвая. Немцев, огородников и виноградарей, изгнали во время войны, организовали колхоз и назвали его именем Карла Либкнехта. Добротные, великолепной кладки дома из ракушечника до отказа набили колхозниками. Теперь это место называлось Черноморкой, но для старых одесситов Люстдорф оставался Люстдорфом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу