С утра пораньше он удивил меня сообщением, что опухоли на ноге и след простыл. «Сколько ни смотри, ничего не увидишь, она ушла вглубь, чтобы появиться где-нибудь в другом месте. Сами увидите». Поскольку он стоял у меня под дверью, я попросил его войти в комнату. «Если вас не пугает, что старик отравит вам воздух», — заметил он на ходу. Он подошел к окну и посмотрел на улицу. «У вас из окна тот же вид, что и у меня, комната с видом на мрак! Вас это не удручает? Все эти дни? Такие, как вы, годами, десятилетиями находятся на волосок от уныния. И вдруг проваливаются в него. Кувырком летят». Он присел на мою кровать. «Юристы вносят путаницу в историю человечества, — сказал он. — Юрист — инструмент дьявола. Как правило, дьявольски тупой субъект, который принимает в расчет еще более глупых и чей расчет всегда оправдывается». Он опять пошарил в карманах. «Ведь юриспруденция даже порождает преступления, такова истина. Без юриспруденции не было бы преступлений. Вам это известно? Это хоть и непонятно, но факт». Он ткнул своей палкой в мой пиджак, висевший на спинке кресла, поддел его и поднял в воздух. «Юность — это краса, — сказал он, — и всегда и везде остается ею и будет нести свежесть». С этими словами он оставил мой пиджак в покое. «У юности нет идеалов, но нет и мазохистских фантазий, которые приходят позднее. Тогда они, разумеется, смертоносны». Однако он еще в состоянии представить себе, что значит быть молодым. «С годами это представление становится всё яснее, — сказал он. — Если не всё подавлено высокомерием, всё уже не так спутано, не так задолблено в голове. Когда всё так же ясно, как тень на границе со светом, жесткая, немая». Многие ошибки он совершил лишь потому, что был молодым. «Молодость — ошибка. Ошибка же старости — это видеть ошибки молодости». Может случиться, что человек в самом цвете юности перестает быть юным, сказал он и спросил: «Вы верите в Христа?» — что, как он пояснил, равноценно вопросу: вы верите, что завтра будет еще холоднее? Он намеревается, сказал он, прогуляться до станции. «Сначала по теневому склону, потом — за газетами, потом — в кофейню. Дайте-ка подумать. Не посетить ли нам дом священника? Может, зайти в богадельню? Нет, не стоит. Во всяком случае, вы идете со мной. Так ведь?»
Он долго слушал мой рассказ о родительском доме. О том, как я не раз ходил с друзьями в горы на озеро, о моих поездках в разные города и о том, как на Рождество я читал всем домашним — отцу и матери, брату и сестре — отрывки из Библии. Это, кажется, навело его на грустные мысли. Я говорил о деревьях у нас в саду, посаженных нашими руками, о шкафах, где мы хранили свои первые сокровища, свечи, и одежду, и еловые шишки той холодной зимы, которая, однако, всем нам запомнилась счастливой. О том, как мы постоянно переписываемся и заботимся друг о друге, что у нас есть дома, двери которых всегда для нас открыты, так же как только для нас существуют свои леса, бережки, склоны для катания на санях. В теплых комнатах нас ждут застеленные постели, книги. Я говорил о любимой нами музыке, которая по вечерам собирала нас в тесный круг. О том, как грозы вдруг разрушают всё, что задумано и создано для вечности и любимо всеми. Он выслушал, ни разу не перебив, маленькую повесть о моих блужданиях и метаниях, где речь шла о полном достатке в смысле защищенности и общения, равно как и о совершенном одиночестве, о неуверенности в себе, о наивной доверчивости, о вспышках возмущения и о расхождениях с людьми, о внезапных остановках и возвращениях, о страхе и укорах, о любви и муке, об иллюзиях и отрезвлениях очевидностью, когда тучи застилали небо и от густого снегопада мерк весь белый свет, когда люди меняли отношение друг к другу, когда печаль обрывала череду беспечных дней и замедлялся разбег жизни, когда ты, незаметно для себя, разучился жить и нашел то, что было однажды потеряно, когда затишье внезапно сменялось беспокойством, а стало быть, скромность — грубостью, как бы ни хотелось добиться всеобщего лада, а люди проходили мимо друг друга, не узнавая самих себя, отгораживались молчанием или дежурными выражениями скорби, когда ночи ущерблялись бесполезным бодрствованием, а тысячи важных дней уходили на отсыпание. Всё это повергло его в глубокую печаль, но без тени горечи. «Я слушаю», — сказал он на исходе этого утра, когда я и себе, и ему, такому в тот час молчаливому, то и дело внушал: вот как это было! «Я слышу свою собственную жизнь. Я вижу ее и знаю, что всё было так и не иначе. Вы показываете мою жизнь в своей, которая была иной, нежели моя». И затем: «Конечно, всё видится в свете ложных предпосылок».
Читать дальше