— Она была добрым человеком и христианином, — сказал священник, — такую мать может пожелать себе каждый ребенок. И если вдуматься поглубже, каждый ребенок заслужил такую мать. Материнская тоска увела ее в вечность.
Все свое внимание я сосредоточил на Пауле. Глаза ее были широко раскрыты, щеки и подбородок подрагивали от напряжения, она изо всех сил старалась горевать. Думала, что теперь можно дать волю скорби, настоящей, глубокой скорби, выпустить отчаяние на свободу.
Но ничего не вышло, скорби не осталось, она израсходовала ее накануне, на Лесном кладбище.
Потом священник хотел пригласить нас в приходский дом, на чай с бутербродами. Но Паула не располагала временем, завтра утром ей нужно быть в Карлстаде, мы заказали машину, которая уже подъехала и ждала у ворот. Мы еще немного постояли возле места погребения, которое я купил на средства компании «Паула мьюзик», — в южном углу кладбища, где каменная стена соединяется с живой изгородью из елей.
— Замечательно, — сказала Паула.
Возле каменной ограды растет старая груша. Там и покоится мать Паулы, на нашем маленьком, заурядном кладбище. В реальности, так сказать.
Мы, конечно, не стали покупать тот номер «Шведского женского журнала», похоронный. Но совсем уж спрятаться нам не удалось, «Шведский женский журнал» перепродавал фотографии, другие газеты и журналы стряпали собственные репортажи. Не забывая и про меня. Даже в пресс-анонсах меня помещали. «Новый мужчина в жизни Паулы». «Таинственный антиквар». «Загадочный мультимиллионер». «Друг детства».
Я оказался на переднем плане.
А Паула, стало быть, продолжила свое турне — Карлстад и Бурленге, Сундсвалль и Ландскруна, Векшё и Норрчёпинг и многие другие места, выбранные дядей Эрландом. Я остался дома. Она звонила каждый вечер. Закончится турне лишь в сентябре. «Триумфальный вояж Паулы», — писали вечерние газеты. Когда ходил в магазин за кефиром или за хрустящими хлебцами, я обычно задерживался у автобусной станции, читал пресс-анонсы.
Гораздо позже мы получили маленькую урну из крематория при Лесном кладбище. Но к тому времени произошли кой-какие события, о которых я еще не рассказал. Я был тогда в Стокгольме. Мы положили урну в пластиковую сумку, пошли на Тюстагатан и высыпали пепел в мусорную корзину у подъезда «Новостей недели».
Дни стояли долгие, делать мне было совершенно нечего. И я начал обучать левую руку держать перо.
Задача не из простых, все, что я писал, выходило, с одной стороны, каким-то детским, а с другой — претенциозным и патетическим, не только в буквах, но и в самом тексте сквозило нечто бесконтрольно-напыщенное. Не знаю, вправду ли тут виновата рука, ведь пока в моем распоряжении были обе руки, я почти ничего не писал.
Теперь я писал письма, которые не отсылал. Властям. Пауле. Снайперу. Эспаньолке. Гулливеру.
Вот что, к примеру, я написал однажды вечером на картонке:
«Мне думается, я смело могу утверждать, что эти похороны, точнее, эти двойные похороны стали в моей жизни поворотным пунктом, открыли мне глаза на возможность нового миропорядка, и даже более того: обеспечили нежданную свободу и защищенность, объятия, дарящие покой и отдохновение, сиречь форму существования, соединяющую искусство и жизнь, бытие, которое, попросту говоря, претворяет в реальность высочайшее, важнейшее и прежде для меня недостижимое — чистое, неподдельное искусство, мир как композицию».
Мучительно и неловко. Пришлось напомнить себе, кто я такой: багетчик, который даже паршивого паспарту больше не в состоянии вырезать.
Двое крепких парней из аукционной фирмы пригнали грузовик и опустошили музыкальный магазин. И комнаты, где жила мать Паулы.
Когда они закончили погрузку и собрались уезжать, один из них зашел ко мне, принес большой коричневый конверт.
— Это мы забрать не можем, — сказал он, протягивая мне конверт. — Не все выставишь на продажу, есть своего рода предел.
Я открыл конверт. Там лежало шесть фотографий. Цветных. Значит, Паулина мать сфотографировалась, причем не так давно. Она была в красном платье с глубоким вырезом и улыбалась широкой, теплой улыбкой, приоткрыв рот и прищурив глаза, — наверно, хотела выбрать один из портретов и послать Пауле. Правда, на одном снимке она забыла, что сидит перед фотографом, рот открылся еще шире, но не улыбался, щеки обвисли дряблыми мешками, взгляд, пустой и меланхоличный, смотрел куда-то в пространство позади камеры.
Читать дальше