Милке-то что, с нее как с гуся вода; вытаращит крапивной зелени бесстыжие глаза, оближет пунцовые набухшие губы и невинно, как девочка у песочницы, вдруг скажет: «Ваня, прости меня». Нарочито отвернется Иван, выдерживая прекрасное мгновение, потомит бабу, точа в себе угасающую обиду за неправедные оскорбления, и, уже улыбаясь пока не самим лицом, но как бы внутренней стороною его, каменно зажимая губы, но уже прощая во всем, буркнет со спазмою в горле: «Да ладно. Чего там».
Уж сколько раз разбегались: кажется, горшки об пол навсегда и даже на вожжах не притянуть обратно, не повязать железными цепями, — так зауросят. И снова отмякали, превращая размолвку в некое театральное игрище, чтобы разжечь чувства, и тогда особенно хмельно, упоенно любилось.
Но сегодня Иван не слышал в голосе Миледи прежней бабьей истеричной нервенности, говорила она устало и обреченно, с женской холодноватой жалостью, как с посторонним горемыкою, и из всех ее слов выходило, что во всем виноват Ротман, а на семье поставлен окончательный крест.
… Иван нерешительно топтался у окна, разглядывая двор, поросший вдоль забора жирным лопушатником, кулижку ближнего болота, густо обметанного запашистым канаварником, блескучую гору жестяных банок, выкинутых из воинской части в заросли ивняка. Все было скучно, мелко, и хотелось выть. Весь раздрай, мелкая толкотня и неожиданная свара не стоили и гроша ломаного, ибо непонятен был вызов жены, ее напор, толкающий на ответную жесточь.
«Надо уйти, надо уйти, — твердил Иван сам себе. — Она меня держит за половую тряпку».
Иван оглянулся, выдавил прощальную улыбку; веки его дрожали, и он не мог собрать глаза для твердого взгляда. И Миледи вдруг плаксиво простонала, зажимая в груди рыдание:
— Ваня, прости дуру.
И протянула навстречу, как слепая к поводырю, тонкую, почти прозрачную ладонь с голубыми ветвистыми жилками, и перламутровые острые ноготки были как беспомощные клювики небесных птичек. Жалкая, вдруг подурневшая, с треугольником морщин на сдвинутом в грудку лбе, она была похожа на луговую желтую бобошку, попавшую под хлесткий ливень. Ну как не пожалеть ее, братцы?
Иван через тяготу, пересиливая себя, опустился на кровать, приобнял жену; на душе было глухо, неотзывчиво. Он не мог объяснить, почему не ушел и сам сунулся обратно в безысходную клетку.
Он сторонне, как чужой, с холодным любопытством наблюдал за Миледи и уже верно знал, что не любит ее; но чем больше понимал это, тем более прирастал к жене уже иным, незнаемым прежде чувством. Он жалел ее, беспомощную и некрасовитую, обреченную жить на краю света, и думал, а что же с нею станется, бедной, если кинет на распутье в одинокости в уже немалых для женщины годах и тем загонит обратно в заверстанный обыденный круг, как ломовую клячу, лишив Миледи всякой мечты.
Да, Иван Ротман не рыцарь, не знаменитый футболист, не принц и не купец первой гильдии, но он все-таки поэт, человек отменитый от прочих, он чувствует на себе Божье прикосновение, он — с печатью на лбу, с тем самым третьим глазом, коим возможно видеть самое непостижное для иных и таинственное, что скрыто для многих. Поэты — особое безрассудное племя, близкое к бомжам, и верстаются в эту легкомысленную внешне ватагу не по качеству стиха и не по звучности рифмы, но по устройству всего естества, — именно в этом они похожи меж собою, как родные братья. И не сказать бы, что они без царя в голове, но этот царь особого престола и правит подданными на свой лад, признавая за ними лишь особость душевного строя…
Эх, кабы жена-то понимала, что с нею живет поэт: и тогда любое прозябание, любые тягости сносились бы с неколебимым упорством, а пресность быта воспринималась бы с чисто поэтическим прекраснодушием: «Живи, пока живешь! Ушел в могилу и мир унес с собою!»
Ротман пристально вгляделся в жену и нашел, что она, подобравши ноги под себя, в рыжем куколе волос, пригорбленная и пониклая, как-то странно скукожилась и сейчас похожа на птаху небесную, просящую последней милости у Господа. И вдруг как бы сами собою проступили в голове строки: «Синица сидит на ветке, будто висит в петле. Ее душа стучит в окно, словно просится на поклон». Ротман пожалел, что нет с собою записной книжки, и старался затвердить в памяти стих, чтобы не забыть.
Жена кидала частые вопросительные взгляды на мужа, но молча; она уже попросила прощения и сейчас ждала, чтобы перед нею пали на колени и отдали ответную милость. Ротман понял, что трясину чужести надо забутить скорыми, может быть, взбалмошными словами, нисколько не заботясь о смысле их, но чтобы они не стали судейскими и не углубляли разлада.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу