– Ну дак. Не зря у Польки твоей прозвище – Наважья Смерть.
Все пятеро в карбасе встрепенулись, плотнее умостились, подворачивая под себя полы овчин, чтобы не поддувало, и уши отворили. Бухгалтер на деревне известный баюнок и зубоскал, кого хочешь обмоет и на посмешку выставит, пользуясь властью, такой уж речистый человек. Ему бы где по сценам гулять, точить языки да забавить народ, а он тридцать лет и три года безвылазно просидел в колхозной конторе, уже не одни костяшки на счетах протер, сводя дебит и кредит, от сидячей работы опух и огруз, хотя ходил пока на удивление легко. Все сгрудились в ожидании забавы, и только моторист Коля База сидел у правила вроде бы равнодушно, подставив низовому сиверику распахнутую грудь.
– Она востра… Из купчих бывших, на хороших харчах застроена. Не наш брат, что на колобе житием сбит, – поддержал Гриша разговор, который будто бы не его жены касался. – В ней, заразе, соки-то живут, бродят соки-то. Ее не так раскупоришь, ежели без знанья, – взорвется, как жбан, и пробка в потолок. Вот сколь ядрена. А фуражечку-то жаль, износу не было. Еще как в капитанах плавал. Вы-то, мужики, куда смотрели, не могли забагрить, – пробовал схитрить старикан. Он уже вовсе подсох, ожил, вепревые брови его распушились, встали торчком, заслоняя голубоватые глаза, и толстые усы скобкой зашелковились. «Забавный старичишко, – вдруг снисходительно подумал Тимофей. – Ну как горносталька: шу-шу».
– Нынче иду, а Витька ваш, внук, толстокореныш-двухгодовик, такой ли самодур, о самую реку бродит. Долго ли сверзнуться? А Полька твоя у магазина трется с бабами, зубы моет, – отобрал разговор бухгалтер: голос у него был неожиданно переменчивый, от фистулы до баса. – Я ей: старуха, ты где внука-то потеряла? Утонет ведь – не откупиться. А она мне-то: «Ничего, Федор Степанович, откуплюсь, эко диво, еще лучшим откуплюсь. Две ночки пострадаю с дедком, вот и откуплюсь». Не-е, говорю ей, тебе-то уж не выпустить по такому возрасту, разве что так, по баловству. А она мне: «Мы еще с Гришенькой можем, у нас не заржавеет…» Вот я и смотрю, Григорий Петрович, откуда в вас такая сила?
Все готовно засмеялись, но Гриша Чирок смутился, покраснел: что-то, видно, не понравилось в словах бухгалтера.
– Типун тебе на язык, бухгалтер, – грубо сказал старик. – У тебя язык пришивной, как коровье ботало: бот-бот…
Эти слова смутили всех, почудилась какая-то неловкость, словно бы чужой грех подсмотрели.
– Старик, ты что… Чирок, да ты не обиделся ли? – деланно рассмеялся бухгалтер, но, однако же, рассмотрел всех мужиков по отдельности, наверное ожидая крепости своим словам. – Да я ли не с душою? Ты чего, ляпнулся? Дак я при чем тут? Мог ведь и не взять в лодку, но я к тебе с душой. Тебе за прежние-то выслуги поклон от меня и всего нашего поколения. Может, стопочку? Так в один момент… Иван Павлович, Тяпуев, ты-то хоть подтверди. Ты у нас на вышине числился, ты с высоким народом прежде знался, да и нынь у них в чести, ты хороших речей наслушался, всяких вин пивал, а тут пивцо-то раз в году увидишь, как приведется в городу быть, да и то сразу выльешь. Мы-то бродни, Иван Павлович, длинны голяшки, – ерничал Сметанин. – У нас на заднице язык-то вырос, прости, Господи, вот и мелем, такое сморозим иной раз, хоть стой, хоть падай. Ты от нас слова путного не услышишь, разве сглупа чего нечаянно сбрякнем. И неуж я Чирка обидел? Если обидел, то низко поклонюсь, в ножки паду. Прости, скажу, грешного татарина, оторви мой глупый пришивной язык по самый корень и кинь свинье на закуску.
Иван Павлович Тяпуев, пятый седок в карбасе, что-то гымкнул невнятное, чем вроде бы не то одобрил бухгалтера, не то одернул, обвел всех настороженным немигающим взглядом и вновь погрузился в себя. Как есть сова на пенышке, так холодом от него и веет. Но с другой стороны – вот этот нагольный полушубок, терпко пахнущий овчиной, великоватый, наверное, с чужого плеча, как-то разом опростил Тяпуева, и средь прочего народу он показался невидным мужичонкой, ибо дородная сановитость его на реке, в развалистом карбасе да под мозглым небом как-то не внушалась, хотя квадратное лицо с тугими складками было чисто обихожено, твердо лежало на шалевом воротнике, да и холодные глаза с пронзительной искрой в глубине оставались прежними. Эти-то глаза и замораживали стороннего человека, отодвигали на должное расстояние и ковали язык. Казалось бы, попался в пути свежий человек, так самое время потолковать с ним; ведь в огромных городах пожил, больших почестей добился, над питанием всей области стоял, значит, многое разумеет, с ним бы и разбавить скуку, облегчить дорогу. Но как взглянешь на него, сыча болотного, так слова и не льнут в строку, не знаешь, чего спросить и как столковаться, и невольно подумаешь, а не лучше ли смолчать, без особого повода не соваться, мало ли что у человека на уме; сам же себя и посадишь в лужу. Так размышлял Сметанин, вороша в себе новый перетолк.
Читать дальше