Много раз Григорий Петрович был возле смерти, не раз в отчаянии, скорби вспоминал веру и Богу маливался, просил прощенья, когда посреди моря носило и неоткуда было ждать спасенья. Давно ли с метр кишок вырезали, врачи похоронили, домой отправили на погост, а он вот выжил, ни разу вплотную не подумав о кончине. А сегодня-то с чего бы так казнить себя?
Ворочался Гриша и в какой уж раз вспоминал забытого Бога. Всегда знал, что там, наверху, в палевом пространстве, никого нет, а тут вдруг засомневался. И сомнение это было пуще уверенности. Снова и снова шебаршал коробком, палил спички, разглядывая язвочку, лепил из мягкой тряпицы заячье ухо и гладил, тешил ранку, на мгновение снимая боль. «Помру, помру, – грустно настраивал себя старик. – Дай Бог силы до утра дотянуть, не дрогнуть. Худо одному-то по-ми-рать, ой худо. Как собака подзаборная. А я жил достойно, и помереть надо достойно».
Гриша старался настроить себя на смирный отрешенный лад, чтоб со спокойной уверенной душой грустно оглядеть череду скоро пролетевших лет. Но сердце куксилось, скисало с каждой минутой, и каменный лик Михайлы Креня не выпадал из памяти, словно бы запечатлелся в застывшем сургуче наподобие печати. Старик пытался вспомнить и мать с отцом, вызволить из темени сестер и братовьев, повиниться перед ними, если в чем согрешил, и сыновей с дочерьми благословлял в долгий путь, чтобы они пережили годами отца родимого и спознали, что далее-то учредится на земле; но против усилья воли всех их оттесняло обличье Креня, словно бы там, в глубине одряхлевшей головенки, постоянно жил суровый распорядитель. Лицо Креня вставало в глазах, как в малахитовой раме, немое, бледное, с наивно улыбающимися глазами. Гриша еще боролся с виденьем, потом сдавался и расслабленно разглядывал плавающее в потемках лицо.
«Помру, а Крень и явится, – шептал Гриша. Так мыслилось ему, что вместе в один день и час уйдут они с белого света и возьмутся друг за дружкой в погоню. – А я не хрещеной, куда деться? Кто защитит? На хуторе коли жил, в медвежьем лесу, кому было хрестить? Вот и не заберут с собой ангелы, не заберут. Куда им нехрещеного? Говорят, от нехрещеных другой дух. Они по духу узнавают».
Боль занялась пожаром и уже отняла ногу, подступила к паху, окружая боевые доспехи, которыми так гордился Гриша. Мысли нестройно спешили, спотыкались, тонули в болотине, но по тому, как заведенно кружили они, исполняя один путь, чувствовался тайный порядок, уже неподвластный человеческой воле. Все уже, стремительней становился круг, пока вовсе не стабунились мысли, дыша заморенно.
– Эй, кобыла стоеросовая, вставай… Разлеглась, прорва! – внутренне решившись, пихнул Гриша супружницу свою в костлявый бок.
– Чего ширишься-то, дьявол! Сна не дашь доглядеть, – простонала жена.
– Ей сон доглядеть. Вы слышьте, чего мелет? – обращался в темноту Гриша. – А не слышит того, что мужик помирает.
– Ничего с тобой не случится.
Старик на это смолчал, по-детски разобидевшись, в исподнем пошатался по нахолодевшей избе, спотыкаясь и роняя табуретки, пока от ледяных половиц не притупило боль, потом не спеша оделся потеплее и вдруг приступил к Польке и давай ее охаживать по бокам тяжелым валенком.
– Я из тебя дурь выбью, головешка худая! – причитал он плаксивым голосом. – Я тебе сала по шкуру залью! Я тебя выучу власть любить.
Пока старая, разохавшись и кляня старика, приходила в себя, Гриша с трудом втянул на кухню бочку-тресковку, воровски добытую у колхозного склада, и, пробив ковшом в ушате хрустальную скорлупку, стал заполнять купель сомлевшей от ночной стыни водою…
Старик сидел в бочке, и наружу торчал лишь седой клок волос. Зуб на зуб не попадал, жилы стягивало в желваки от родниковой воды, но, пересиливая немочь и тягость, смиряя плоть, жаждущую тепла, Гриша монотонно тянул: «Верую, Господи, Господи, Господи… Молюсь тебе, помилуй меня и прости мне прегрешенья вольные и невольные». Услышав чужие тяжелые шаги, Гриша на мгновение споткнулся, может, перевел дыхание, и в чреве бочки плеснулась вода.
– Чудо гороховое! Вылезай, чего притворенье устраиваешь. Гость до тебя.
Но Гриша оставил бабкины слова без вниманья и, переведя дыханье, загнусавил: «Вот я в беззаконии зачат, и во грехе родила моя мать. Окропи меня иссопом, и буду чист, омой меня, и буду белее снега, дай мне услышать радость и веселие, и возрадуются кости, тобою сокрушенные».
– Может, он чокнулся? – нарочито громко спросил Тяпуев и вплотную приступил к бочке, на широких боках которой выступила роса. – Ты что, сумасшедший?
Читать дальше