Тут она засветилась изнутри, подавила улыбку, потупила глаза, и я понял, что случай передо мной тяжёлый. В раздумье я, точно лимонад, выхлебал Мишкин коньяк, заел шоколадной конфеткой и уставился в окно. К тому времени темнота всё-таки исхитрилась урвать себе часок июньской ночи, и в голом, ничем не занавешенном окне зияла чёрная, непроглядная бездна, посреди которой плавало двоящееся отражение жёлтого кухонного абажура.
А может быть, она права? А почему, в самом деле, я решаю за неё? Что я в этом понимаю? Кто она, в сущности? — доярка, деревенская тётка, даром, что читает Аполлона Григорьева. Чем ей плох Рулик? Во всяком случае, он её любит и будет о ней заботится. Народят детей… А у меня будут ещё новые дочки-старушки, много-много дочек: одна — поэтесса, другая — актриса, третья — модель…
— Миха! — крикнул я, оборотясь в коридор. — Иди сюда: чего скажу!
Рулецкий в одну секунду нарисовался в дверном проёме.
— Вот, что! — я со значением поднялся из-за стола. — Дети мои! Я тут подумал… Кто я такой, чтобы вас судить? Живите в любви и радости. Плодитесь и размножайтесь. Эксперимент для человека, а не человек для эксперимента. Пусть моё маленькое отвлечённо-научное открытие принесёт вам большое, конкретное человеческое счастье. Петровна! Если говорить правду, то твоя любовь моему эксперименту не помеха, однако, если вдруг почувствуешь ухудшение: немедленно ко мне. Михаил! Помни: вся ответственность за срыв дела, если, конечно, дело сорвётся — на тебе. Ответишь по полной. Вот и всё. А я пошёл домой.
— Андрюха, куда же ты? — засуетился Рулецкий. — Ночь на дворе!..
— Думаешь, заблужусь? — и я вышел в тёплую темень Пастушьего Поля.
Я шёл обратно впотьмах и думал. Неужели Петровна права? Неужели всё, в сущности, едино — что охламон Рулецкий, что академик-космонавт? Дико слышать такое, но эти слова, как я понимаю, — главный вывод её девяностолетней жизни. Девяностопятилетней. С этим надо считаться. В чёрной реке густо дробились огни бакенов и уличных фонарей, горящих на том берегу. В дальних домах горели редкие окна. За моей спиной небо неотвратимо светлело, впереди меня было ещё темно. Улица Лейтенанта Чебоксарова, двадцатилетнего парнишки-танкиста, погибшего при штурме Берлина, героя Советского Союза, о котором нам в школе рассказывали каждый год 9 мая, всё время одними и теми же словами, чей скромный, утонувший с сирени бронзовый бюст стоял где-то на другом конце города, — улица его имени, — самая, наверное, в нашем городе бездомная (в том смысле, что домов на ней мало), шла по холмам, то вверх, то вниз, особенно крутые холмы разрезая надвое, так что их половинки нависали с двух сторон над тротуарами, заслоняя пешеходам обзор своими глиняными стенами цвета мокрой охры. Тускло было у меня на душе. Во-первых, хотелось спать, было зябко, а во-вторых… Об этом и говорить не надо. Мы, значит, строили-строили и, наконец, построили; несколько лет я думал, размышлял, погружался в бездны научной премудрости, пронзал мыслью пространство и время — и всё ради чего? Ради того, чтобы слепить невесту для Рулецкого? Это казалось мне гадким, как бы не напоминал я себе, что всё во имя человека, всё для блага человека; что все до единого научные открытия, в конечном счёте, падают под ноги Рулецкому; и что самые дивные тайны природы, будучи разоблачены, служат самой пошлой в мире цели — сделать жизнь нашего Михи и беспечной, и сытой. На Рулика трудились Ломоносов, Попов и Королёв, за него умерли Матросов, Гастелло и лейтенант Чебоксаров; хочешь — не хочешь, а приходится это признать, и с честью нести высокое звание покорного слуги Михаила Рулецкого.
На следующее утро я, не откладывая дела в долгий ящик, двинул с докладом к Славику на «конспиративную точку» и застал его там, целующимся со своей женой Тамарой. Нимало не смутившись, красавица Тома благожелательно улыбнулась мне, махнула рукой мужу, и сказав: «Вечером договорим!» — ускользнула в приоткрытую дверь. Минут пять я смотрел ей вслед, не в силах произнести ни слова.
Дело в том, что я люблю Тому. Не ждите от меня долгих рассказов об этой любви, о том, как она родилась, как продолжалась, и почему я ни разу ни словом не объяснился с этой светлой (в смысле, светящейся), лёгкой, благоуханной, благозвучной…
Нет, оставим эту тему. Я пришёл к Славику.
И чётко, кратко, по-военному и не без злобы доложил ему о преступных действиях Рулецкого.
— Понимаешь, Славик, — сказал я. — Мне, в сущности, не известно, к чему может привести хрупкий молодеющий организм такая сильная встряска, как секс. Может быть, ничего худого и не будет, — в конце концов, дело естественное, житейские. Но с другой стороны, сегменты человеческой ауры — вещь не стабильная, подверженная колебаниям, и если ритм одного сегмента начнёт накладываться на ритм другого…
Читать дальше