Там едва не заклевал меня насмерть, налетев, яроокий, злой петух. В кровь истерзал, пустил руду, чёрт-петух, в глаз мне целился железным клювом. Мать, услышав мой крик, выскочила с граблями.
Гуляли с отцом в бору и нашли гриб. Вот это гриб! Шляпа с ведро. Такой богатырь.
Шли к дому, солнце садится, слепя низкими красными лучами. Горят глиняные пузаны-горшки на жердях. Мария Герасимовна облокотилась о забор, ждет нас, улыбаясь, морщины — лучами.
Один глаз — живой, карий; другой — мертвый, стеклянный. Это от Марии Герасимовны у меня такая смуглота, цыганская эта кожа, и многое ещё у меня от бабушки моей карельской, отцовой матери; а губы — это уж от отца подарочек.
Чуть было не погубил я Виктора Титовича. Подойдя к колодцу, он полюбопытствовал: что это за бумажки я мочу в корыте для кур. Этими флотилиями, пущенными мной в плавание, оказались квитанции о сдаче колхозом куриных яиц за год. Громом сраженный Виктор Титович давай вылавливать квитанции из корыта, разложил сушить на солнце. Вовремя он явился, чуяло его сердце, а то разорил бы внучек в пух и прах. Вызвали бы Виктора Титовича в райком и — партбилет на стол.
Последний раз я был в карельском доме в шесть лет, один с отцом. Мать моя осталась с моей двухлетней сестрой Еленой. Тот дом, говорят, все ещё крепок, стоит на холме цел и невредим. Теперь там живёт тётка моя Вера Викторовна и двоюродные братья.
После рождения моей сестры у матери моей начались мучительные головные боли. Мигрень не мигрень, какая-то сосудистая болезнь. Страдала от холода и резких звуков. Укутывала теперь голову толстым шерстяным платком.
Отцу легче было Берлин брать, чем собираться со мной в поход на финских санях. То валенок надену не на ту ногу, то варежки или шарф забуду. Отец ни шарфа, ни рукавиц не носил даже в лютые морозы. Ему всегда было жарко. Наконец я готов. Экипирован полностью. «Седлай коня, пацан!» — говорил отец. И взбирался на сиденье спереди, едва доставая носками стального прута для упора ног. Отец вставал сзади на полозья, отталкивался ногой, и мы, набирая скорость, рискуя опрокинуться и сломать себе шею, катились под крутую горку.
Отца знает весь посёлок. Все тут его любят. — Здравствуй, Александр Викторович! — приветствует его каждый, кого бы мы не повстречали. — Куда путь держишь? — Да вот, отпрыска своего стричь везу. Оброс, как баран, — охотно отвечает отец. Иногда моего отца просят дать закурить, и он достаёт портсигар с папиросами, хотя сам не курит. Раскрывает портсигар и протягивает, угощая — бери, сколько душе захочется, папирос там полно, заткнутых за резинку, как патронов в патронташе. Отец всегда носил с собой портсигар.
— Зачем ты папиросы носишь? — говорила моя мать. — Ты же не куришь. — А вдруг кто-нибудь попросит. Неудобно будет, — объяснял отец. — Вот святой человек идёт! — кричат, встречая моего отца на дороге, опухшие небритые личности. — Что, голова болит? — сочувствовал отец и без лишних слов лез в карман за рублем на опохмельных сто грамм. — На, поправь здоровье, — сколько бы человек отец ни встретил, никому не отказывал и только конфузился и сокрушался, когда в его карманах оказывалось пусто и дать просящему было нечего. — Постой, братец, — говорил отец, — на вот, часы возьми. Продашь, — и снимал с руки новые часы.
Парикмахерская находится на вокзале. Мы оставляем финские сани у вокзального крыльца. Никто их не украдёт. Идем внутрь, открываем толстую кожаную дверь с табличкой в комнату, где стригут. Стрижет Аграфена Михайловна или Груня — как говорит отец. Белолицая, рыхлая, переваливается, гусыня. Отец сажает меня в кресло с подлокотниками. Я в нём утопаю, не видно меня в таком глубоком кресле и поэтому постричь никак невозможно. Аграфена Михайловна ставит на кресло табуретку, а сверху опять водружают меня. Туго спелёнутый по шею, покорно и печально сижу на этом высоком троне, ожидая своей участи, не пошевельнуть ни пальцем. На вопрос, как меня стричь, отец решительно машет рукой: под Котовского! — Помилуйте, Александр Викторович. Такой красивый мальчик. Челочку хоть оставим, — возражает медоточивая Аграфена Михайловна. — Ладно. Пусть чёлка, — соглашается отец. — Я пока горло промочу. — И отец уходил в вокзальный буфет, шалман, как его называли, усладить себя кружечкой жигулевского с пышным чубом пены и поболтать с друзьями-товарищами, завсегдатаями этого заведения. Иногда, уже остриженного, с прохладой на голой голове и челкой, он забирал меня туда в этот шалман с собой, возвращаясь повторить такого же холодненького в ту же кружку. Докупал мне бутеброд с килькой. С той сочной, пряносольной, вкусной килькой, каких теперь нет. И это тоже для меня был праздник. Ел, проголодавшись, уплетая за обе щёки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу