И покраснел зачем-то, заёрзал: — Мы отберём, выкупим за бутылку. Как думаешь, с Натулей ничего не случится, а? У вас действительно людно? Действительно запасного ключа нет?
— Отвяжись! Все ключи у тебя, — сказал Иван, досадуя, что Дедуля мыслями на «Титаник» переключился, отвлёкся от главного.
— Не думай, что я волнуюсь. Я так себе, сам с собой разговариваю, — не отступал от темы зануда. — Ты думаешь, моей ласточке Котик так уж полюбился? Ошибаешься! Она просто злится, кокетничает, что я квартиру ей не хочу сменять, вытащить из коммуналки. Нет, я не жадный. Я, представь себе, такой умный, что не хочу поджопника. Ну ты сам, как писатель, скажи: можно ли положить палец в рот девушке? Нашей девушке — полноправной, всегда готовой стать матерью-одиночкой, чтобы блядью не называли и детский садик не пустовал, а? О нет, я на сто лет вперёд знаю, чем квартирка кончится. Совьёшь себе для переспать гнёздышко, купишь в радостях тортик, шампанское, распалишь себя, пока к ласточке едешь, и в двери — дзынь-дзынь! ку-ку! это я — твой Тимурчик! А на твое «ку-ку» выскочит какой-нибудь физкультурник, амбал в маечке «Трудовые резервы». Торт он, конечно же, сцапает, а шампанским ещё недоволен будет: «Опять сухое, не сладкое!? Кыш отсюда, рахит! Аванти популо!». И с лестницы тебя физкультурным поджопником. Разве не так будет? Очень так… Мой папуля, когда мы кепи в Столешниковом шили, однажды «ласточке» уже гнездо свил. Прямо над мастерской в переулке. И чуть не умер на руках у лифтёрши: сильно понервничал, не хотел торт отдавать. Ну, и инфаркт на парадной лестнице… Как тебе это ничего себе!? Его Клеинский потом еле вылечил, на ножки поставил. А у меня нет ни такого папиного здоровья, ни такого папиного загашника, чтобы не умереть в стране физкультурников. Их же шестьдесят миллионов! И все в майках «Трудовые резервы»…
Иван слушал болтовню нытика и думал, насколько же надо нахалом быть, чтобы искать сочувствия у человека, тобой же ограбленного?!
Моментами Ивана подмывало лгуна прижать, откуда он такой прыти набрался? Но он желание укрощал, сдерживал себя рассуждением, что де вот лозунг «Милёнок! Трудящийся! Пашни и башни, банки и танки принадлежат тебе неисчерпаемо и навечно, как и временные трудности!» — настолько озлил советскую голытьбу, что она обернула его в крик души: «Хватай всё, что плохо лежит!!». А поскольку хорошо у нас разве что камни мавзолея лежат, то всё прочее, «общенародное», всегда в готовности стать предметом для «позаимствования». В том числе и рукописи, разумеется. Ведь искусство, литература и даже замыслы творцов также принадлежат народу. Так чего же теряться? Конечно, на приближённый взгляд, Дедуля несколько лишку хватил — скатился до мародёрства. Но если убрать лирику и слезу, те, кто опустошают пашни и растаскивают по кирпичику башни, тоже смотрят на замертвелое государство как на труп, с той лишь разницей, что никто по нему не плачет, не убивается. С того и воруется как бы весело, удало, с удовольствием. И не зря сочинялось, что у нас три типа людей: недовольные — ими занимается КГБ, довольные — этими занимается ОБХСС, и никакие — то есть, что называется, ни украсть, ни покараулить, и гожие разве недоумевать: «Куда под Новый год уходит Старый год? Зачем идём вперёд попятным шагом?». Этими никто не занимается и общение с ними идёт только через плакаты «Боритесь!», «Ознаменуйте!», «Приумножайте!».
И всё же на особом положении, уместно будет дополнить, находились обитатели Нижне-Пахомовских бараков, куда Иван с Дедулей нынче рискнули. Не успела ещё Америка Советы признать, а барак уже пользовался статусом иноземного посольства — Стой! Без провожатого не входи! И какие бы ни были в стране трудности, в девять лет мальчоночке выдавали здесь «прохоря» с тем, чтобы он не сомневался, знал, что авторитарная власть на суверенной Нижней Пахомовке это не Правительство, не военкомат и даже не участковый Оказимов, а всезаконный Лёха-Цыган, чей портрет был знаком лучше любого правительственного, потому как никогда не сползал с доски «Разыскивается».
Сапоги-«прохоря» — этот укромный чехол для ножика — были и аттестатом зрелости, и метой касты «неприкасаемых». В ночной жути Московских выселок, не знавших слова «фонарь» иначе, как иносказательно, «прохоря», куда нарочно вшивали кусок бересты, скрипели:
— Не режь! Я — свой!
И получали возвратным скрипом:
— Ты и я — одной крови… Счастливой охоты!
«Лепить скачки», «щипать», «поднимать ларьки» [102] Грабить квартиры, карманничать, взламывать магазины.
пахомовцы умели безукоризненно. И выходы их в большой город были добычливыми. Но нижне-пахомовец, на радость осведомителям, так устроен, что рассказать об удаче для него слаще самой удачи. И, лиши его радости побахвалиться, он вообще воровать перестанет, сложит руки крестом. Именно эта слабинка, гордость за свою профессию, а не какие-то шейнины-пронины и заставляла пахомовцев переселяться от случая к случаю в другой такой же барак, но оборудованный колючей проволокой. Ни раскаяний, ни вообще каких-то трагедий при этом не было и в помине. Рассуждал ось степенно: ну что ж — дело житейское, куда денешься? Так уж за-бытовало, что из Пахомовки, где на залитой быстрой кровью земле даже птицы садиться не смели, а запах плесени и детских пелёнок въедался в кожу погроб-но, люди шли либо в победители конкурса Чайковского, либо в тюрьму. Среднего пути им не доставалось. Потому и к лагерю они готовили себя загодя, буднично, как другие готовят себя к неизбежным солдатским казармам, где, как Лёха-Цыган внушал, те же нары, колючка и жоподёрство с той разницей, что под ружейное масло тебя для тишины шворят.
Читать дальше