Все это лезет в голову студенту Бурденко. И пирог с нельмой. И натуральные виды Венеции. И Эльза Старк. Она не только поет, по и, говорят, зажигательно пританцовывает. Но какое дело студенту Бурденко до нее? Оп осторожно, как на живом — вот именно, как на живом,— делает надрез на трупе. Однако медлить нельзя. Это завещал великий Пирогов, оперировавший еще в те времена, когда не было никакого наркоза. Чем быстрее совершается операция, внушал он, тем меньше страданий для больного. Но торопиться тоже нельзя. Нельзя допустить, чтобы руки со скальпелем шли впереди головы, продвигались быстрее мысли хирурга. Это внушает уже Эраст Гаврилович Салищев. Хирург должен не только знать, что делает, но и предвидеть, насколько возможно, неожиданности, с которыми, кто знает, придется встретиться, столкнуться в процессе операции. Неожиданности не должны ошеломлять хирурга.
Вот это все держит в памяти студент Бурденко, пытаясь повторить на трупе — какое самомнение — одну из знаменитых операции Салищева. Он это делает по собственной воле, без задания, даже, можно сказать, тишком, пользуясь случаем, что ему попался удачный труп, пользуясь теперь тем, что в качестве препаратора может в любое время входить в мертвецкую. И в анатомический театр. В любое время — вечером и ночью. И очень хорошо, что никто сейчас не наблюдает за ним. Это просто счастье, что никто не наблюдает. Нет, кто-то все-таки наблюдает. Такое чувство, что кто-то наблюдает.
Студенту становится вдруг страшновато. Даже очень. Но это, он думает, мистический страх. От усталости. Его надо подавлять. Некому сейчас тут подглядывать за ним.
А все-таки кто-то подглядывает. Чей-то глаз он все время чувствует на себе. Но продолжает работать. И работа, естественно, увлекает его. Нет, он не думает сейчас над биографией этого мертвого человека. Некогда ему думать об этом. Но что это за странная синева под кожей? Ага, понятно, это угольная пыль. Неизвестный этот мертвый человек был, вероятно, шахтером. Бурденко внимательно рассматривает подкожную клетчатку. И снова чувствует на себе чей-то взгляд. Что за чертовщина! Он старается преодолеть страх, поднимает голову. Оглядывается. Никого нет.
Только под утро, когда приходит с вечера еще пьяненький Тимофеич, становится все ясным.
— Ах, стервы! — говорит Тимофеич сокрушенно.— Ну, хлеб пожрали, я вчерась оставил, это еще ничего. Ты гляди, бутылку опрокинули, почти все разлили. Ты гляди что... Огурцы раскидали. Значит, ни себе, ни людям. Ну что за твари! Никакой управы на них нету. А ты, что, Нилыч, так рано явился? Ах, ты с ночи тут! Что же ты их не попугал, не погонял? Я на них три плашки поставил, хоть бы что. Ведь они и искусать могут. В позапрошлом году, не поверишь, кота загрызли. Вот такую крысищу я на днях шкворнем забил...
Пока Тимофеич хвалится, Бурденко уносит со стола труп, обмывает стол. Он всегда убирает за собой. Это нравится служителям. Особенно Тимофеичу, сосланному в Сибирь за участие в солдатском бунте и ненавидящему все, что связано с начальством и привилегированными классами.
— А Нилыч — это человек,— говорит Тимофеич.— Хотя тоже потом ученый будет, но, хорошо видать, из нашего, нищего сословия. Очень приятно. Не барин. А будет ученый...
Впрочем, в другое время сильно выпивший Тимофеич поносит и ученых:
— Все расшибем в случае чего. И весь этот уни-вер-ситет. И всех этих прохвесоров. Ходят, видишь, брюхом вперед, как вроде тоже купцы. Никого не признают. В случае чего всех расшибем...
— До свидания,— говорит ему Бурденко.
— Хотел опохмелиться,— вздыхает Тимофеич.— И вот эти крысы разлили все состояние. А ты тут был и тоже как мертвяк,— не мог их погонять.
Бурденко достает из портмоне гривенник и протягивает Тимофеичу:
— На, если я виноват.
Бурденко приятно, что он может вот так просто подарить гривенник. Недавно это было бы трудно ему. А сейчас у него отличная стипендия и еще хорошие приватные заработки.
Несмотря на бессонную ночь, оп выходит из мертвецкой бодрый. И долго бродит по городу, по базару. Ему не хочется спать. Хочется подышать свежим воздухом, проветрить легкие после смрада мертвецкой. Хотя метет непроглядная предвесенняя метель, облепляя весь город пушистым снегом, от которого становится и теплее и веселее даже.
И в веселой этой кутерьме где-то на Миллионной улице, на перекрестке, вдруг привиделась ему девушка поразительной красоты. В синей короткой шубке, опушенной серой мерлушкой, в серой же мерлушковой круглой шапочке. И с такой же муфтой. И с большой черной, наверно, кожаной папкой, на которой написано Musique.
Читать дальше