Или спокойствие это и было безумием?
Южане, особенно с Полесья, привыкшие к необъятным лешачим пространствам лесов, степей и болот, особенно остро воспринимали свое островное обитание, хотя в окно каморки видны были одни лишь крыши домов. Гнилостно-холодный запах невских вод проникал во все щели вместе с ревматическими северными сумерками, угоняя в сон яркий южный свет детства; и коренные питерцы весьма чутко ощущали их иногородность, отторгали их, держа, быть может, чуть повыше «скобарей», забивших Охту и Гражданку, чьи предки мастерили скобяные изделия; чуждость была привычной иногородним студентам Мухинки, прививкой на всю жизнь; почему же это тяжкое ощущение чужеродности так непереносимо здесь, в Риме?
Ведь Кон в свое время даже сумел сделать эту чужеродность, отдаленность, неприступность главными элементами игры, ощущаемой как лучшие творческие минуты жизни. У игры этой было четкое топографическое место — от барок, покачивающихся и стукающихся днищами (в отличие от неподвижной барки мертвых) на Неве, мимо Медного Всадника, через Соборный парк, к Исаакию: этот, по сути, пятачок пространства, пересекаемый в считанные минуты, обладал колоссальной скрытой энергией. Эту девицу с ледяными русалочьими глазами, ввергающей в столбняк походкой, погруженную в физически ощутимую ауру неприступности, он засек на этом пятачке: где-то неподалеку жила, училась или работала. Пересекала она пятачок, примерно, в одно и то же время: это были унизительно-счастливо длящиеся считанные золотые минуты, вспыхивающие куполом Исаакия, иглой Адмиралтейства.
Однажды она застала его врасплох, замечтавшегося и хоронящегося за кустами, вскинув на него пронзительные льдинки своих глаз, ввергнув его в испуг с пыланием ушей и каким-то уж извращенным наслаждением собственной униженностью: он словно бы ощутил себя нагим, инстинктивно прикрыв руками низ живота и на ходу напяливая на лицо отвлеченное выражение.
Эта девица, как редкостный весенний цветок, взошедший на торной тропе, исчезла в разгар лета, но Кон еще долго приходил, таился у этой тропы, испытывая странно-сладостное чувство несуществования. Эта девица растворилась в лучших ранних работах Кона, благодаря которым о нем заговорили.
Иногда именно такое смешанное чувство испуга, вины и наслаждения собственной униженностью он испытывает здесь, в Риме, с Римом, к Риму.
Только ли наслаждение собственной униженностью? Не извращенной ли жестокостью? Не мерещатся ли ему в сумерках сознания рыцарские доспехи, неуклюже и тяжко сжимающие его тело, поднимающее меч на безвинного? Не мерцают ли лампады Рима и Константинополя во тьме еще непришедших дней эмигрантского прозябания, предъявляющего, быть может, более законные права на право называться жизнью, чем сама жизнь, не мерцают ли они завораживающим предательством, за которым не замечаешь силуэта врага, на которого поднял меч, а в поверженном внезапно узнаешь отца своего и впадаешь в безумие?
Сон ворочает веслами, как раб на галере.
Сон гребет к Риму, но Рим выступает Атлантидой, погруженной под смертельные толщи вод времени, неким островом, не только полностью оторвавшимся от прежней жизни, но еще ушедшим на дно, в вечные сумерки глубин, всеми своими темными очертаниями громад, а вернее, нагромождениями архитектуры, среди которых слово «барокко» несет в себе мрачный рокот рока, мертвизну барок рока, смертельное дыхание барокамеры.
Сколько там атмосфер барокко?
Пора быть инсульту, но инсула — остров по-итальянски остров Тиберина, Еврейский госпиталь, подворачиваются над ревущими водами Тибра капсулой со спасительным лекарством.
Сон сам кажется капсулой, в которой, уютно свернувшись, как в чреве, можно грезить о вероятности вообще не родиться на этот свет, а лишь ощутить этот лунный свет, называемый жизнью, но не войти в его дрязги, боль, страдания.
Куда бы ни заносили Кона забвенные тропы, бездны, воды сна, его, как утопленников, опять и опять прибивает невской водой к комнатушке, где вновь возникает тот, с моложавым лицом и свечой, колеблющейся в руках, высвечивая все кошмары прошедших лет, все неудачи, и спящий ропщет на то, что сон не выполняет своей истинной функции: забвения всех горестей, успокоения.
Комнатка до удушья наполняется лицами всех близких, ушедших, забытых, канувших в небытие, и они в этой тесноте сплетаются какими-то диковинными подводными растениями, цветами, льнущими лианами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу