— Только не путай, дружочек, свою исчерпанность с исчерпанностью мира. В такую ошибку впадает любой оказавшийся в подвешенном состоянии: ни там, ни здесь. «Подвешенное состояние» воспринимается как метафора, но вдруг начинаешь задыхаться, как будто и впрямь веревка на шее. И казнишь-то сам себя. Вся беда — ты прав — в нашем рабском опыте. Ты не учился быть одиноким, хотя у тебя всегда была к этому смутная тяга. У них-то, наших с тобой соотечественников, этой тяги не было, ни там, ни здесь, рабами были и останутся. Да, конечно, тяга эта говорит о незаурядности твоей души, о погибших ее возможностях, но тебе от этого не легче. Ты уже не юноша, и само осознание утраченных возможностей не грозит тебе великими свершениями. Хотя, кто знает?.. Пойми, черт возьми, то, что ты принимаешь за мир, может всего лишь его обочина. Завтра рухнет вся империя, Скифия, откуда мы вырвались. Сегодня это даже невозможно представить, но это будет скорее, чем мы думаем. И ты вдруг увидишь, что вся эта мощь была лишь досадным частным случаем. Нечто устойчивое, ну, я знаю, некий мировой порядок существует всегда. Не только в смутных твоих стремлениях, но и в высшей реальности. Есть считанные мгновения, когда в это можно поверить: на Масличной горе в Иерусалиме во время заката, в сумеречной Сикстинской капелле. Даже в толпе, напичканной глупостями гида, глазеющей изо всех сил, вырванной на миг из привычного мира, отчаянно и, главное, торопливо жаждущей приобщиться к чему-то, к чему приобщиться нельзя. Ты не можешь убежать от надсадно наседающего дыхания толпы, ты часть ее, но ты ощущаешь грань между собой и ею. И это тебя губит. Ты не можешь, «пройдя земную жизнь до половины», в считанные дни преобразиться. Вот откуда — отчаяние, эйфория, впадающая в сентиментальность, а, по сути, непрекращающаяся истерика… Я это все прошел. Может… и не вышел…
Эта долгая захлебывающаяся тирада Майзеля, прерываемая остановками у светофоров, сигналами и скрежетом автомобильных тормозов, пением и криками битников на перроне, металлическим лязгом поезда, изгибаемого подземными тоннелями, знакомыми и все же внезапными звездами сквозь провалы окон Колизея, багрово клубящимся свечением развалин Палатинских дворцов с их тысячелетним безмолвием и почти мгновенным за этим нырянием в шумное еврейское гетто у театра Марцелла, пресекается в холле гостиницы «Палотти».
Монашенки в белых пелеринах не отрывают взгляда от экрана телевизора, где опять же задирает ножки певица по имени Карра. Это уже воспринимается, как застывший кадр. Или без конца прокручивают один и тот же видеофильм?
Несколько ступенек вверх.
Опять — мраморные безмолвные эмпиреи: то ли все молятся в кельях-номерах, то ли рано ложатся спать, чтобы свежо воскреснуть к ранней заутрене?
Гостиница или стерильное чистилище — католическое преддверие рая: существо, возникшее в коридоре, заставляет вздрогнуть — привидение?
Не изобилие ли этого мрамора в Италии, довлеющее в архитектуре и пластике, породило нездешний, высокий, мраморный, как смерть, холод католичества?
Но… в обнимку, шушукаясь, почти целуясь, прошли мимо две монашенки, и внезапно как бы заголилась извращенная подкладка этих ослепительных сверкающих то ли хирургических помещений, то ли лупанаров. Очередной метрдотель столь же внезапно выступил из тени на повороте коридора и, показалось, понимающе мигнул проходящим Кону и Майзу.
Этак и нагого распятого Иисуса примешь за сообщнический знак гомосексуалистов, — содрогнулся внутренне Кон, испытывая желание тут же сбежать, но они уже в номере, и Майз не зажигает света, и Кон, вероятно, уже что-то спросил, ибо Майз говорит о завесе — от Бога, с одной стороны, от людей, среди которых они обитают, с другой, и потому они — в вакууме, и потому они — легкая дичь в руках каждого.
Только в Иерусалиме эта завеса прорвана.
«Дичь, чепуха, нонсенс», — слова проносятся в сознании Кона, но, странно, нечто подобное мелькало у него: от Бога он отделен всей своей отошедшей и оставшейся жизнью, а чуждость среды обитания нигде сильнее не ощущал, чем здесь, в Риме: вот и вакуум — а в него — как воды в раздавленный иллюминатор тонущего корабля — врываются Рим, искусство, смерть, — о, смерть, она почти как невеста, — не обязательно палачи несут ее, ты сам себе можешь быть палачем: это весьма захватывающе.
Но вслух — в прохладной мгле мраморного склепа, вытянувшись на узком диване, навзничь, как желаешь остановить кровь, идущую носом или горлом:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу