Любимый мужчина Карлос Гардель вырос за спиной, взял под руку, повел плавно, уверенно; его лакированные ботинки, мои позорные сандалики; незамысловатая мелодия на четыре четверти, там-там-там-та-да-дам, это очень просто, если есть хороший партнер и если ты все еще держишь осанку. Пойдем, девочка моя, этот calamaco мизинца твоего не стоит (вот и бабушка моя подтвердила бы — не стоит); я тебе спою и ты все на свете позабудешь, пока мы потихоньку, шаг за шагом, слово за слово, обгоняя друг друга, роняя и подхватывая у самой земли, будем спускаться в метро, ведь нам в метро?
Да, это был друг не хуже Петьки.
Гарделя мы с Гариком открыли давным-давно, еще в прошлой жизни, той осенью . Прочитали крошечное эссе Кортасара и поехали в консерву. Потолкались там, купили две кассеты tangos eternos, и я сразу же влипла в Гарделя по уши.
Миллионы его поклонниц, живых и умерших, меня не смущали. Женщины должны сходить от него с ума, это ясно, потому что он может обнять одним только голосом — из двадцатых! — так, как другие не обнимут здесь-и-теперь. Идеальный партнер, который ведет тебя в точности как хочешь ты, а ты хочешь как он. Довериться ему, обнаружить в себе желание быть ведомой, признать его, не чувствуя никакой ущербности — почему раньше казалось, что это так трудно? Потому что женское, следовательно, второсортное?
Сколько себя помню, женщиной я быть не хотела. Дурацкое словечко, скрежещущее, шипящее, пресмыкающееся; одна его фонетика наводила на ассоциации с обиталищем, вместилищем и еще чем-то совершенно неблагозвучным; с какими-то щенками; с широкими бедрами и подмышками; со всем телесным, земляным и грубым. Кем угодно, только не женщиной — девочкой, девушкой, читателем, носителем рваных джинсов, поедателем плюшек, студентом, пассажиром, человеком вообще… Однако музыка аргентинских предместий, которой я внезапно увлеклась, позволяла сыграть пресловутые гендерные роли иначе, примерив их как платье; положить руку на плечо, поймать неустойчивое равновесие, балансировать на острие; никогда не знать, в какую сторону сейчас качнешься, но быть уверенной в том, что в самой крайней точке тебя подхватят и, наверное, спасут.
Осознав свою новую роль, я решила положиться на Гарика, но Гарик внезапно сдал назад. Той осенью из-под него как будто выдернули опору, он падал. Подобно ежику из детского анекдота, Гарик забыл, как дышать, и умер, и я ждала, что он вспомнит и оживет. Мы даже записались на курсы танго, но у Гарика не получалось, он был какой-то неповоротливый, деревянный, и он не вел . Через пару месяцев он заявил, что с него довольно.
Тебе правда нравится? Эта пошлятина?! Пойми, Гардель, танго — это надрыв, черная бездна, а не аэробика для домохозяек… Впрочем, у тебя все из какого-то сора… Ведь про таких, как ты, сказано — блаженны нищие духом, если ты понимаешь, о чем речь.
(Нищие? У меня столько за душой, и все это поет, а теперь еще и танцует!)
Как видишь, танцор из меня неважнецкий. Я натура рефлексивная, привык смотреть себе под ноги, что для данного рода деятельности строго противопоказано. А ты несешься вперед, не разбирая дороги… Пары из нас никогда не получится, разве не ясно? Найди себе другого, вон их сколько тут, говорил он, указывая куда-то в танцзал, где упражнялось стадо теток за тридцать и две мужские особи неопределенного возраста, которые попали сюда по недоразумению или их притащили тетки.
(Конечно, мы же такие рафинированные!.. дрыгать ногами под музыку нам не пристало!.. я рефлексирую, следовательно, существую, а ты… короче, умеющие экстраполировать да экстраполируют.)
Иногда он старался уколоть меня побольнее, как будто для того, чтобы уравнять наши чувства, привести их в состояние сообщающихся сосудов. Ты все пела — это дело, хорошее дело, между прочим. Не пойму, зачем бросила — чтобы поплясать?
(Он был такой жалкий, когда это говорил, что я сердилась на него, если мне это было выгодно или просто хотелось от него отдохнуть.)
Гардель тогда меня просто-напросто спас. Каждый день он получал меня вредную, заносчивую и несчастную, отпускал же почти счастливой. Он был только мой и больше ничей (это эффект наушников или уверенность в том, что я одна его понимаю?); он пел о моей родине (mi Buenos Aires querido) , на которую мне не суждено было вернуться (nunca volveré); с ним можно было лезть в драку, напиваться вдрызг и плакать, не стесняясь. Это меня обнимала та печаль, которая обнимала его; все, что он говорил, было понятно без перевода; с ним я уверенно переходила на испанский, черный как ночь, жгучий как само танго. Простые слова — la vida, el hombre, la mujer — слетали с губ, как пушинки одуванчика; одним только звуком, пусть даже бессмысленным, поскольку я понимала через пятое на десятое (ибо взятый в библиотеке самоучитель был глух и нем, а глазами такой язык не возьмешь), эта речь могла выразить все, абсолютно все — и горечь жизни, в тыщу раз более горькую (l’amargura), и счастье, рассыпающееся звездочками в ночном небе (el cielo), и солнце, соленое на языке, такое близкое под закрытыми веками (el sol). Да, Гарделя надо было слушать, закрыв глаза, во всяком случае, первое время, пока я еще не привыкла чинно ходить по улицам, неся в голове это ровное холодноватое пламя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу