— Нет, ты не думай, я вовсе не сержусь, — заявил он мне с порога. — Хотя, видит Бог, у меня для этого причин более чем достаточно. Война, мой мальчик, застала меня врасплох; я даже новые очки себе заказать не успел. А в этих, старых, я уже несколько недель почти ничего не вижу…
— Не верь ему, Хоакин, — ты вышла в коридор навстречу гостю. — Какие там недели! Дон Мануэль уже больше года говорит про эти очки!
Я улыбнулся. Каждое твое слово, каждое появление наполняли меня радостью.
— Не слушай ее, — шепнул мне дон Мануэль по дороге в гостиную, — женщинам свойственно все путать, а если речь идет речь о времени, и подавно. Хотя, если разобраться, это скорее достоинство. Изменять ход времени — это ведь прекрасно, не такли?…
За ужином я видел, как тепло и уважительно вы с доном Мануэлем обращались друг к другу. Всего за несколько часов в твоем доме я очень многое узнал о нормальной жизни — о той самой, которую мы с ребятами в приюте безуспешно пытались себе представить. Интересно, как это — когда у тебя есть родители, и братья, и дедушка с бабушкой? Ужинать с ними дома, за большим столом… Вареная картошка на тарелке, а вокруг — люди, для которых ты родной — по крови и по душевной привязанности, и ты знаешь: что бы ни случилось, они у тебя есть, и ты у них тоже… Дон Мануэль, к примеру, мог бы быть моим добрым ворчливым дедушкой. А ты? В матери ты мне не годишься — слишком молода. И женой бы тоже стать не могла — все-таки ты намного меня старше. А сестрой… сестры не бывают такими загадочными, такими волнующими. Так кем же ты мне приходишься в этой моей воображаемой семье, кем можешь стать для меня?
— А скажи-ка, тебя интересует филателия? — перешел в атаку дон Мануэль, и ты от души рассмеялась.
Вот так бы и слушать весь вечер, как ты смеешься. Но долг превыше всего, на то он и долг.
— Не знаю, — ответил я, напряженно думая о том, как бы мне все-таки раздобыть фонарь. — А что это такое — филателия?
— Как ты сказал? «Что это такое»? — дон Мануэль заморгал с театральным ужасом. — Нет, ну ты слышала его, Констанца?!
Он встал и потянул меня к двери. Ты посмотрела на меня, пожала плечами и снова улыбнулась. Эту улыбку я унес с собой, спускаясь по лестнице.
Мы, старики, знаем целую кучу разных вещей. Почему же никто нас ни о чем не спрашивает? Может, это просто закон жизни. Разве тот мальчик, которым я был в ноябре тридцать шестого года, обратил бы внимание на старика, которым я стал теперь, почти семьдесят лет спустя, в ноябре две тысячи четвертого? И это притом что оба мы — один и тот же человек. Понятно, что меня куда больше интересовало воспоминание о твоей улыбке, чем слова дона Мануэля.
— Вот, смотри! История нашего века! — произнес он и мелодраматическим жестом уронил на стол в гостиной здоровенную книгу в кожаном переплете. Поднялась целая туча пыли, мы оба закашлялись. — Проклятые бомбежки! — жалобно пробормотал он, безуспешно пытаясь прочистить горло. — Дома из-за них трясутся, так и крошатся на глазах. Мало этим негодяям, что люди гибнут, еще и пыль из-за них повсюду.
Вот уже от второго человека я слышал о бомбежках. От Кортеса я знал, что красные пропагандисты сочиняют всякую ложь, но ни ты, ни дон Мануэль не походили на агитаторов, озадаченно думал я, пока пыль медленно оседала на пол, на мебель, на нас с доном Мануэлем.
На столе рядом с большой книгой лежал фонарь — из-за него я и согласился спуститься с доном Мануэлем, притворившись, что меня заинтересовали, как он выразился, «захватывающие истории о приключениях», которые могут поведать почтовые марки.
— Это наша история. История этого века, который будет ужасен. Да он уже сейчас ужасен, что тут говорить.
Он открыл книгу. Страницы были оклеены длинными прозрачными полосками, под которыми располагались марки. Дон Мануэль доставал их оттуда, умело орудуя специальным пинцетом.
— Вот на эту посмотри, — он извлек из кляссера бледно-лиловый потрепанный прямоугольничек; на нем был изображен человек в мундире, с огромными белыми бакенбардами. — Знаешь, когда ее выпустили? Двадцать восьмого июня четырнадцатого года! В тот самый день, когда сербский террорист выстрелил в эрцгерцога в Сараево, после чего началась великая война. Я полагаю, ты слышал о ней.
— Конечно. И о Красном Бароне [6] [6] Красный Барон — Манфред фон Рихтгофен (1892–1918), немецкий военный летчик, считавшийся лучшим асом Первой мировой войны. Получил свое прозвище из-за того, что летал на боевые задания на ярко-красном истребителе.
тоже, — сказал я, припомнив прозвище легендарного летчика, о котором рассказывал Кортес.
Читать дальше