Вот новый гудит колокол-голос из тьмы, сперва еле слышный, потом приближается, явственней становится, и я различаю веселую речь:
«Здравствуйте, дорогой отец Серафим! Как живете-можете? Бог помощь вам! А я о вас только что думал, и вот – вы – на пороге… Да ведь это промысел Божий!..»
Все в мире есть промысел Божий. Слишком поздно мы понимаем это.
Он встречает меня на пороге – в черной, подпоясанной простой веревкой, рясе, а ряса заляпана свежей чешуей, и руки воздеты, и нож в правой руке, и борода серебряная, спутанная, крутит жесткие кольца, смеется и вьется, в тесной избенке – как на ветру, на просторе, а на затылке – черная тесная шапочка, скуфья малюсенькая, штопаная, а глаза озорные, искры кидают, в меня швыряют! Не человек – печь, полная горящих, стреляющих дров!
«Здравствуйте, отец Симеон!..»
«Долгонько добирались?..»
«Долго, да ведь добрался же!..»
Отец Симеон – старой веры. Мне, никонианцу, негоже дружить со старовером. Ведь они, староверы, так наши епископы нас, иереев, учат, не верят в наших дивных святых: в Серафима Саровского, в Игнатия Брянчанинова, в Иоанна Кронштадтского, во святых наших Царственных мучеников – расстрелянных последних Царей… Так и меня отец Максим и иные иереи учили; да только я, грешный, ничего не понимая, прилепился вот сердцем к отцу Симеону, ибо отец Симеон – чудо из чудес, чудо, ни за что подаренное мне Господом! Он весь налит радостью, как живой сосуд – сладким Господа вином. Он сам – постоянное, ежеминутное живое Причастие, и его мысли, его слов, его смеха, его печальных раздумий бесконечно хочется причащаться, хочется внимать ему, трогать его за корявую, к крестьянскому труду приученную широкую, как лопата, руку, глядеть на летящее вперед, открытое лицо его, взошедшее смуглым, загорелым пирогом!
Отец Симеон живет в крошечной деревеньке под Ногинском. У него там маленький староверский приход. Он сам протирает староверские, чернолаковые, с пятнами золотого тусклого нежного света, играющие серебряными искрами иконы промасленной тряпочкой по утрам, еще до ранней Литургии. Я был у него зимой, перед Рождеством, вырвался из Василя на три дня, Христа ради попросил воротынского иерея, отца Андрея, послужить в храме за меня. Симеон обрадовался мне сверх меры. Глядел на меня так, будто б я был бессмертный, диковинный царский павлин! Когда я вошел к нему в избу – он рыбу чистил.
«Только поймали рыбаки… в проруби… в Черном озере… глядите, отец Серафим, какие окуни!.. И карп даже попался!.. Будет, будет у нас с вами уха…»
Мы вместе варили уху и старательно крошили туда лук, морковку и картошку.
Рыба, рыба, еда человечья…
«Как Исус рыбу любил», – сказал вдруг Симеон хрипло, торжественно.
«Исус» – сказал без двойного «и», с одним, по-староверски…
Рыба пахла озером, тиной, сугробом, хвоей, звездным серебром…
В серебряных окладах тихими лесными рыбами плыли мрачные иконы, взблескивая скорбными очами, играя, как плавниками, нежными руками, и складки древних багряниц и темно-изумрудных плащей шевелились, будто толща озерной воды расходилась кругами…
Господи, отец Симеон, как же вы на меня глядели! Не было преград между нами. Ни безумный белобородый старик Аввакум, ни заносчивый, жестокий Никон не стучались в сердца наши. Вы живете в доме со ставнями, но никогда ставни не закрываете. Вы говорите и бандитам, и звездам: входите. Вы говорите: «входите» – другу и врагу. Мы с вами читаем одни молитвы. Мы с вами поем один Псалтырь. Мы с вами уповаем на Бога Единого. Кто же и когда разделил нас? Кто делит нас теперь?
Нож в чешуе. Доска в чешуе. Варится уха из карпа и окуньков. Симеон кидает в кастрюлю лавровый лист и три черные горошины перца. «Во имя Отца…» Одна горошина. «Сына…» Другая. «И Святаго Духа…» Третья горошина летит в кипящую уху, и я гляжу, как становится белым, жемчужным, сумасшедшим глаз мертвого карпа в бурлящем кипятке. И глядят на нас с бревенчатых, мрачных стен черные иконы, и ходят во тьме их огненные, дикие, древние вспышки: это сполохи огня горящих срубов, это далекие смертные крики в тех срубах сожженных. Кости их вопиют. Факел лисьим хвостом вздымается к железным, алым и белым звездам. Старое озеро помнит самосожженье. Детские страшные визги. Во имя Отца… и Сына…
«Вначале бе Огнь, – говорит Симеон и зачерпывает ложкой уху, пробуя, солена ли. – Преподобный Серафим стоял на коленях во срубе своем, молился, заснул, и горящая свеча подпалила край Библии, на столе лежащей… Так он умер, и Богородица пришла обнять его горящую благодатную душу. Да огнь его не тронул. Огнь знал, что Серафим его любил. Разве убивают, любя?»
Симеон зажег свечи, расставил их по краю стола. Рыба дымится на тарелках. Мелко нарезанный лук остро, слезно пахнет в алюминьевой миске. Круг ржаного разрезан на крупные куски острым тесаком. «Ешь, дорогой, любимый друг. Рыба… в пост ее и монахи вкушают. А нынче еще не пост. На неделе начнется Филиппов-то пост, Рождественский. Да и тот – не строгий. Это в Великий уж – в Благовещенье единое будем рыбкой-то лакомиться… Скажи, как ты там, в Василе?.. Пообвык?.. Притерся?.. Как роспись твоя во храме… движется?.. Смелый ты, я погляжу… ведь не богомаз ты, нигде не учился…»
В стопочках горит яркими турмалинами домашняя наливка. Пахнет давленой вишней, сладко, как щеками девушки. «Настя», – думаю я. Кровь бросается мне в голову.
«Малюю потихоньку. Рад тебя видеть. Выпьем, отец Симеон?»
Мы поднимаем горящие красным огнем стопки. С черной иконы вверху, над нашими головами, мне глазами озерными блестит, улыбается северная Богородица Хахульская, и каменья на Ея короне горят, как сколы синего и зеленого льда, как ягодно-сладкое, серебряно-рыбье Северное Сиянье.