– Медленнее читай, Володя, – неслышно шепнул я Паршину.
Володя покосился на меня веселым глазом. Морщины весело, как ручьи, бежали по его высокому, как гора, лысому лбу.
А потом я читал из Евангелия:
– Бысть же, eгда быста тамо, исполнишася дние родити Eй: и роди Сына Своего Первенца, и повит Eго, и положи Eго в яслех: зане не бе им места во обители. И пастырие беху в тойже стране, бдяще и стрегуще стражу нощную о стаде своем. И се Ангел Господень ста в них, и слава Господня осия их: и убояшася страхом велиим. И рече им Ангел: не бойтеся: се бо благовествую вам радость велию, яже будет всем людем: яко родися вам днесь Спас, Иже eсть Христос Господь, во граде Давидове. И се вам знамение: обрящете Младенца повита, лежаща в яслех…
Я, махая кадилом, поглядел на моих старушек, на Веру и Нину.
У них в руслах морщин мелкие слезы радости текли.
А на Литургии, когда в церковь пришли, привалили и хмелевские жители, и васильские, и даже из Космодемьянска, из Барковки, из Малиновки, из Шишмар, из Воротынца, из Отар приехали, по зимней дороге, сюда, к нам, на Рождество, – на Рождественской литургии, которую я служил каждый раз с чувством живого, сиюминутного Рождества: вот Он только что родился! вот Он лежит, запеленатый, в яслях, и коровы и козы глазами-сливинами глядят на Него, на сияющий в ночной тьме младенческий Лик Его, и Мать умиленно глядит, гладит Его по абрикосовой, нежной щеке, а потом тревожно озирается: не таится ли опасность в черноте зимней ночи?! не идут ли за Ним, отобрать Его, надругаться над Ним, убить Его?! – на литургии, когда пахло шерстью овечьей, и горели масляные светильники в вертепе, и врывался ледяной ветер в пещеру, и сгружали Волхвы с верблюдов, коней и слонов своих усталых – великие, Царские Дары Ему, и вносили в пещеру шкатулку с рассыпанным златом, и на леске – золотые кольца и перстни с яхонтами несли, и связки гранатов и смарагдов, и в мешочке – пахучую смирну, и зерна ладана в медном кованом кувшинчике, таком маленьком, величиной со стрекозу, – на зимней моей литургии, в час, когда на земле родился Господь мой, я пел Ему хвалу, как пели и будут петь хвалу Ему все иереи от сотворенья Церкви, аминь:
– Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся… Аллилуиа!..
И цветные, яркие, шелковые ткани свои накидывал на меня, продрогшего на январском морозе, под лучистыми, как маленькие Царские короны, звездами этот пронзительный прокимен:
– Все земля да поклонится Тебе, и поет Тебе, да поет же имени Твоему Вышний… Воскликните Господеви вся земля! Пойте же имени Его!.. Дадите славу хвале Его!..
Уже глубокой ночью, а точнее, очень ранним утром, когда я вернулся домой, меня ждал на столе праздничный Рождественский пирог. Иулиания стояла в дверях, мяла в пальцах фартук. Ого, и фартук кружевной, беленький, весело подумал я, и вокруг пирога – свечи горят! Приблизился к Иулиании и поднес лицо свое к ее лицу, как ковш с водой – осторожно, смущенно.
Не пролить воду… не пролить…
Стынет вода на морозе…
– С праздником тебя, Иулианья, – хрипло прошептал я. – С Рождеством Христовым! Давай…
Я не договорил: «Поцелуемся».
Она поняла. Не отвернула лица. Морщинистые плоские щеки ее дрогнули. И она неловко, будто новорожденный бычок воздух боднул, посунула ко мне лицо свое, и я видел, как густо, быстро покраснело, вспыхнуло оно. Троекратный поцелуй. Раз, два, три. Под губами я чуял жесткую, как бы слоновью кожу. Пахло от матушки почему-то сапогами и ваксой.
Кинул взгляд вниз. А, это она полсапожки свои кремом намазала… из-под юбки торчат, блестят носы… праздник…
– Иулианья… что ты?..
Она плакала. Губы кусала. Краска даже на лоб ей взбежала.
– От радости, батюшка мой…
Хрустел накрахмаленный фартук. Горели свечи вокруг пирога. Стекла окон были затянуты ледяными гиацинтами, ландышами метельными, снежной сиренью.
Белые пелены, на пеленах – черные кресты. Руки обращены ладонью к душам иным, к чужим жизням. Пальцы правой руки сложены в нежном жесте, благословляющем. На ладони левой руки – маленький пряничный город. Башенки красные! Шпили ягодные! Кровли черепичные! Купола золоченые! Яблоки куполов катятся, моченые! Сено с возов свисает кислой капустой! Клюква на снежок яхонтами крупными сыплется дробно, хохочет словно! Облепиха – горками рубинов, шапками янтарей прозрачных на инистых черных досках зимних прилавков навалена! Мед разливают огромными деревянными ложками из великанских бочонков! Крики купцов да удальцов… икра паюсная – на солнце – черными, смоляными хлебами лежит… сверкает, как антрацит… Песни крестьянки поют! Далеко слышно, как голосят! А горожанки – в расшитых рубинами да жемчугами кокошниках, в киках, развышитых гладко обточенными аметистами, в шелковых, изумрудных поневах на рынок идут!
Нет. В церковь они идут. Из церкви звон колокольный, медовый.
Это Град-Пряник, и сладкие, рассыпчатые стены его Кремля! Сахарные, кирпичные, алые-морковные! Зубы чесночные! Главы луковые – глаза щиплет, глазам больно…
Поют!.. Везде поют!.. И говорят – как поют!.. Музыка, музыка, светлая музыка… Да разве такое при жизни бывает?!.. Это, наверное, Райский Град, и за зубцами Кремля морковного, хрусткого, зимнего – сад Эдемский, сахарный, фруктовый, с яблоками золотыми, молодильными, с гладкими, темно-зелеными листьями Сладкого Древа! Нет греха на тебе, Ева! Яблоко ты сорвала, чтоб накормить мужичонку своего, Адама голодного, ледащего! И он-то доволен был… ладонью рот утер, а тебе, баба златокосая, румяная, банным жаром пышущая, и спасибо не сказал!..
Все они так, мужики…
Ах, Град-Пряник, на ладони живой! Кремль твой еще молодой. Еще не швырнули в него смертный снаряд. Еще не лежат на площадях твоих, на улицах твоих веселых, кривых, пьяных – расстрелянные, сожженные, замученные насельники твои, весельчаки твои и гусельники, танцоры и скоморохи, еще не бредут сквозь тебя, Пряник-Град, похоронные черные дроги! Жизнь еще – вечная в тебе. И вечный твой Святой на ладони тебя держит. И в белые усы смеется. И протягивает мне тебя, Град мой сладкий, коричный да маковый, кисельной глазурью щедро облитый: на! Держи! Ешь! Вкуси! Жизни своей веселой вкуси! Крепко в кулачке детском держи! Еще станешь свидетелем ужаса и разрушенья. Еще узришь руины. Еще восплачешь на развалинах, в дымах и огнях.
А я, святой Николай Мирликийский, над тобою восплачу. Тебя за плечи обниму. К груди тебя прижму. Так будем стоять и плакать, двое, обнявши друг друга, старик и юнец. И скажу я, Никола Угодник, тебе лишь одно: смерти нет, дитя мое, знаешь ли ты это, смерти на самом деле нет, смерти нет, слышишь, ибо все Великим Воскресеньем возвращено будет. Уповай и жди. Помни про шпили и башни свои. Помни про петушка ржавого, немого, золотого, в огне зажаренного, на крыше, дырою орущей. Про расстрелянный Крест на соборе своем лебедином, любимом, взорванном – помни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу