Потом появление пробующей воду родственной руки, обрыв струи. И новое, горячее — на грани терпения! — ощущение в воде. Восторг поднимается во мне, и приходит желание ещё одного блаженства — я уже понимаю, что запретного и от этого ещё более сладкого, — я как бы безразлично, но зорко слежу за перемещением тёмных на фоне двух окон фигур, и, когда их расположение отчасти успокаивает меня — отчасти, но не совсем, — элемент некоторой опасности и запретности необходим, — я решаюсь. Мои маленькие внутренности коротко напрягаются, и струйка пузырьков ласково щекочет мою расплющенную цинком ягодицу, потом ногу, и — самый острый момент — пузырьки с лёгким журчанием выходят на поверхность. Я не гляжу на фигуры, но весь в напряжении — заметили?! Да. Что-то ласково-насмешливое слышу я — и снова ощущение любви мира ко мне, тепла, блаженства охватывает меня, и я, наверное, воровато улыбаюсь.
И потом тут же — неужто навсегда неизбежное? — раскаяние и неловкость.
Вода уже снова остыла, сидеть в ней дальше холодно и уже неприятно, но я продолжаю сидеть: появилось что-то тревожное и чуждое рядом (пришла соседка и о чём-то долго разговаривает с родителями, тёплыми и милыми) — а её я стесняюсь, и всё не вылезаю из остывшей воды, и даже стараюсь повернуться в ней так, чтобы как можно больше тела спрятать в её мутном объёме.
Но ещё более острым было ощущение зимнего дня: замёрзшие, сверкающие жёлтыми ледяными гранями окна. Видно, что-то изменилось с тех пор в природе — давно уже не помню (или просто не вижу) таких роскошно-плетёных, плавно изогнутых ледяных пальмовых веток, покрывающих стекло! И в том, как ветки эти с поворотом земли начинают всё ярче сверкать, переливаться, наполняться солнцем, ощущаешь вдруг огромный, занимающий весь объём вокруг, смысл и разум, чью-то заботу о том, чтобы сердце твоё наполнялось. Эта твоя незабытость, нужность в этом мире — поскольку именно тебе оценивать эту роскошь и мощь, — эта твоя пристроенность полнит тебя ликованием. Слов этих не было тогда, но ощущения были именно такие!
Потом солнце нагревает окна всё сильнее — наверное, это начало весны! — лёд тает, и стекло с нашей стороны затуманивается паром, и как приятно при этом, звонко и упруго скрипя по мокрым стёклам пальцем, рисовать улыбающиеся рожи, которые тут же начинают «плакать». Рядом со мной трудится моя улыбающаяся сестра — характер её с тех пор не изменился — мы торопливо соревнуемся, жадно поглядывая на ещё свободные пока чистые матовые поверхности: успеть захватить! — все чувства и страсти были уже и тогда, были всегда!
Мы весело толкаемся, сопим — интересные, весёлые отношения, приятно, оказывается, быть рядом с каким-то другим человеком, не тобой! Я замечаю вдруг, что сестра взяла откуда-то гвоздь и проводит на стекле тонкие линии, рисунок её затейливее, в нём вмещается больше.
— А давай, — уже заранее ликуя от предчувствия торжества, сценического успеха, говорю я, — ты дашь мне гвоздь, а я тебе палец!
Мы смеёмся, мы отлично уже понимаем друг друга. Три года мне — два сестре? Четыре мне — три ей? Пять мне — ей четыре? Трудно сказать, да и неважно. Важно вспомнить, и снова почувствовать счастье от первого всплеска, первой игры ума, от предчувствия главного и бесконечного наслаждения, предстоящего тебе.
Окна гаснут, вместе с темнотой вступает холод, мы слезаем с подоконника — какие белые, широкие, удобные были раньше подоконники! — сползаем вниз, на длинные, чуть шершавые половицы, и вот уже сидим, вытянув в блаженстве лица к открытой дверце печки, видя пробегающие по ощерившимся лопнувшей корочкой поленьям сизо-бордовые волны, ловя струи жара, накаляющие щёки и лоб!
И ещё одно счастье — и, может быть, первое ясное ощущение отца, — отец, весело сопя после холода, входит в комнату, и дружески пощекотав наши макушки, со стоном усталости и наслаждения прижимается спиной и распухшими от холода ладошками к голой, круглой, гофрированной поверхности печки, и застывает, закинув голову.
Тепло и радостно от взаимопонимания, от единства ощущений с таким большим, высоким отцом, любящим тебя, и от радостного, неясного ещё ощущения: да, много приятного приготовила тебе жизнь, если даже сейчас, в самом начале она дарит так щедро.
И — ещё наслаждение, — ранним утром, в комнате, озарённой красноватой, цвета луковой шелухи, зарёй, вдруг вспомнить, что вчера с вороватым ликованьем зачем-то бросил в огонь пузырёк от лекарства. Зачем? Была какая-то догадка, толчок — предчувствие какого-то чуда, и — сбылось! В тёплой, очень лёгкой серой золе (легче золы я потом ничего не встречал) — нащупываешь почему-то клейкий бок пузырька, — сердце прыгает — что-то произошло, вытаскиваешь пузырёк, — и с ликованьем видишь, что привычные, неподвижные свойства мира изменились — всегда твёрдое и холодное стекло стало липким, мягким, — можно вминать, перекручивать его, — чувство власти над материей, ощущение сладких возможностей физической работы наполняет тебя. Я торопливо кручу, вминаю, леплю — с каждой секундой это становится всё тяжелей, материал быстро застывает, берёт реванш — но сделано немало — пузырёк не узнать! Потом он долго хранится у меня в потайном месте, под кроватью, иногда я, когда никого нет, с тайным упоением засовываю руку туда, постукивая острыми теперь краями, перекатываю его.
Читать дальше