Я проглотил оскорбление и сказал, что не собираюсь выступать со стихами; поэзию можно без опаски предоставить ему.
Он снова ввинтил монокль в глазницу.
— Так что же тогда?
Я сказал ему, что обдумываю короткую «штуку» с восковым манекеном.
— Хочу попробовать нечто новенькое, — сказал я. — Конкретную метафору. Он глядел с сомнением. Подошел Янко, держа Weisswurst' у губ, как сигару. Ему я тоже рассказал о моем предложении.
— В чем смысл? — спросил Янко.
Убежден, что этот вопрос Марселя Янко и решил дело. Если очевидного смысла нет, то хотя бы поэтому мою конкретную метафору надо включить в программу. Но выступать самостоятельно мне не разрешат. Тцара, а возможно, и другие обеспечат соответствующий аккомпанемент.
Между этим днем и гала-представлением Магда вернулась в Цюрих, и с ней Эгон Зелингер. Жажду мщения во мне теперь подогревала ненависть. Мною овладело безрассудство, в клочья изорвавшее то, что еще осталось от декорума.
Наконец наступила ночь гала-представления, влажная и теплая. С озера полз туман. Он лежал на самой земле, закручивался маленькими вихрями и завитками, вдруг по-змеиному просовывался из-за угла. Нигилисты, то есть большинство из них, с утра обретались в зале «Вааг», готовили представление. Сцена была украшена картинами, цветными бумажками, воздушными шариками. В глубине ее, раскачиваясь от любого сквознячка, висел натуральный скелет из анатомического кабинета, в щегольском цилиндре, с часами в руке, остановившимися на без двух минут двенадцати, дня или ночи — решать зрителю. (Это был их банальный комментарий к положению дел в Европе летом 1916 года.) Слева на сцене стояло пианино, обвитое лентами и облепленное блестящими звездами; справа — низкий стол, на котором расположился громадный пирог из папье-маше, украшенный изваяниями Европы и быка (тоже политический комментарий); по бокам от него инструменты Тцара — бубенчики, трещотки, клаксоны и тому подобное.
Граждане Цюриха стекались в зал «Вааг», желая, чтобы их шокировали, щекотали, потчевали отвратительным, укрепляли в приверженности к их солидным и вечным ценностям. Они дисциплинированно рассаживались перед грязно-коричневым занавесом, скромно оглядывались в поисках знакомых лиц, тихо переговаривались и шуршали шоколадками. Тцара, смазливый маленький франт, посмотрел через дырку в занавесе и побежал назад к кулисе, довольно улыбаясь и потирая руки. «Avanti!» (Вперед (итал.))— сказал он.
Открылся занавес; на темную сцену вдруг хлынул яркий белый свет. Сидевший за пианино Балль, с лицом, намазанным сажей, заиграл «Типперери», ему добродушно захлопали, послышались нервные смешки. Не буду воспроизводить всю последовательность «номеров». Это были обычные штуки из кабаре «Вольтер», чуть более продуманные, чуть более наглые: как-никак сцена обеспечивала больший простор для кривляний.
Магда находилась за кулисами, в балетной пачке и трико бесстыдно сидела на коленях у Зелингера. Мы старались не замечать друг друга. А пока что публика получала то, за что платила денежки, видела то, что ожидала увидеть, и могла свистеть, шикать сколько душе угодно, издевательски хлопать и выкрикивать «бред!» и «кретины!».
Но довольно о первом часе. Перейду прямо к моей конкретной метафоре, кульминации и, как оказалось, катастрофическому (или триумфальному) финалу вечера.
Костюм мой, благодаря предусмотрительности моей матери в 1915 году, был последним словом элегантности. Можно было подумать, что я собираюсь на обед к кайзеру, по меньшей мере. На мне был безупречный черный пиджак строгого покроя и брюки в серую полоску. Шелковый галстук с идеальным узлом, заколотый булавкой с черным ониксом, уходил под серо-сизый жилет. Гетры того жетона и оттенка, что и жилет, прикрывали сверху мои сияющие черные туфли. Я даже приобрел монокль, и он прочно сидел там, где ему положено. Даже тетя Маня смотрела бы на меня с благоговением, а мать от восторга ущипнула бы меня за щеку. И этот аристократический господин, каким я себе представлялся, вышел на сцену с обыкновенным стулом, неся его как щит с древним фамильным гербом.
Граждане утихли. Возможно, власти в интересах общественного порядка мудро решили положить конец «Феерии», и мне предстояло официально объявить об этом. Гогот где-то в задних рядах был немедленно заглушен почтительным «ш-ш-ш!». Равнодушный к произведенному мной впечатлению, я вышел точно на середину сцены, поставил стул, отступил, окинул его взглядом, слегка поправил и ушел за кулисы. Но прежде чем окреп изумленный шепоток в зале, я вернулся, на этот раз неся через плечо безголовый манекен, фигуру женщины. Я усадил ее на стул. Тревожный смех граждан.
Читать дальше