Понимал он и Ольку, чувствовал, как ей хотелось обыкновенного человеческого тепла, понимал теперь, почему ее желанию, этой безумной, на первый взгляд, просьбе не мог не уступить Семен, не мог на нее не откликнуться, забыв на мгновение о Наташке, о жене, и о маленькой своей дочери. И хотя ни самому Семену, ни кому бы то ни было вообще на земле не объяснить, что он, Семен, действительно ни в чем не виноват перед женой и людьми, Иван знал теперь твердо — действительно не виновен.
Погода с наступлением сумерек начала портиться, небо плотно закладывало тучами, чернота в лесу сгущалась, все более ограничивая видимость. Дождя пока не было, но ветерок все крепче мотал верхушки деревьев, лес наполнился нескончаемым тоскливым гулом.
Иван понимал, что шагов партизан теперь не слышно — их заглушал ветер и шорох деревьев, — с расстояния в двадцать метров людей уже не видно — их скрывала ночная темень, — и все это успокаивало, рождало чувство безопасности. Но о чем бы он ни думал, что бы ни чувствовал, в мозгу, в сердце раскаленным гвоздем торчало: «Ах, Федор, Федор!» И от этой гнетущей боли нельзя было избавиться, гвоздь этот вошел глубоко и врос намертво, вывернуть его оттуда можно было только с мясом, а больше никак невозможно…
* * * *
А Федор Силантьевич Савельев в этот момент, уставший от последних бессонных ночей, сидел в кабинете Лахновского. Веки его были налиты каменной тяжестью, глаза закрывались, в голове тупо шумело, она сама собой клонилась вниз. Боясь заснуть и свалиться со стула, Федор вскидывал ее, одновременно вздрагивая, обводил помутневшим взором комнату, каждый раз натыкался на бумажный портрет Гитлера в черной раме. Круглые холодные глаза этого человека с какой-то несерьезной, детской челочкой были устремлены в пространство, мимо Федора, мимо находящихся в этом же кабинете Лахновского и Валентина, мимо всего живого на земле, будто он видел там, в этом пространстве, какие-то высшие, конечные истины, непонятные и недоступные для других.
Федор с тех пор, как оказался у немцев, видел множество портретов этого человека, больших и малых, на бумаге и на холстах, на значках и книжках. Портреты были разные, одинаковым был на них лишь этот взгляд, вызывающий у Федора холодок в груди, но сейчас впервые он ощущал не холодок, а тошноту, а от этого еще более хотелось спать, хотелось куда-то провалиться, к черту, под землю, во мрак, чтобы никогда не выбраться оттуда, чтобы не видеть больше ни этого портрета, ни высохшего от злобы на весь мир Лахновского его тростью, которой он вчера раскроил, надвое разрубил череп бывшей своей любовницы Леокадии Шиповой, а потом, когда она, уже мертвая, рухнула, в бессильной, дьявольской злобе несколько раз воткнул в нее трость, ни толстозадых, с рыжими волосатыми руками немцев, ни своих подчиненных — весь этот сброд, всех этих подонков рода человеческого, жадных до водки и до бабьего тела, но жалких и трусливых в бою, — никого. И себя чтобы больше не видеть, не вспоминать тот прошлогодний хмурый осенний день, когда в лагере для военнопленных под Пятигорском, дав слово служить немцам, он, сбросив изодранную в лохмотья, изопревшую солдатскую гимнастерку, натянул на себя пахнущее незнакомым, чужим запахом белье, грубые суконные брюки, короткую куртку. Но, как назло, он хорошо помнит эту минуту, этот час и вообще весь тот сумрачный, промозглый день…
Лахновский в своей поддевке, не выпуская из рук трости, метался по кабинету от стены к стене, временами останавливался у окошка, сквозь синеющие стекла всматривался во мрак, резко оборачивался, подбегал к столу, на котором стоял полевой телефон, впивался в него глазами. Рука, сжимавшая трость, при этом дрожала, казалось, он сейчас размахнется, обрушит свою трость на телефонную коробку, как обрушил вчера на косматую голову Шиповой. Но он этого не делал, садился в стоящее сбоку от стола старое, расшатанное кресло и, положив обе ладони на трость, угрюмо и обиженно сжимал губы. Посидев так с полминуты, вскакивал и начинал все сначала — подбегал к окну, к телефону, садился…
С наблюдательной вышки, построенной на крыше единственного в Шестокове двухэтажного кирпичного здания, в котором до войны находился магазин, должны были немедленно позвонить, если увидят над лесом, в том месте, где должен был выйти на связь агент Метальников, сигнал о помощи — две красные ракеты. Этого-то сигнала и ждал Лахновский, боясь его…
Звонок раздался неожиданно, заставив всех вздрогнуть. Лахновский трясущейся рукой схватил трубку.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу