И наконец кто-то заорал: да что вы прете! вон их сколько, дуканов, вся улица! Это был сигнал трубы, — бушлатное красноносое и краснозвездное воинство ринулось на приступ, и улица дуканов зазвенела и затрещала, на снег посыпались щепки и стекла, полетели засовы и разбитые смехотворно маленькие и хлипкие замочки, — бушлаты погрузились в дуканы, звеня зеркалами, лампами, посудой, и дуканные богатства выплеснулись на улицу: сигареты, мешки, свитера, картины, книги, конфеты, яблоки, лимоны, чай, джинсы, куртки, приемники, кассеты, тазы, чайники, ножи, кувшины, серпы, лопаты, молоты. Вместе с простыми бушлатами во взятии чужеземных магазинов участвовали и бушлаты с мехом, перетянутые портупеями и украшенные золотистыми звездочками. Старшелейтенантский бушлат С. перебегал от дукана к дукану и, картавя, кричал: гебята! бгатцы! нет здесь магнитофона? Майорский бушлат П. искал туфли для жены, ему добровольно помогали два сержантских бушлата. Бушлаты набивали карманы жвачкой, пачками сигарет, ели, курили на бегу, сталкивались, ругались и хохотали. Все, что нельзя было съесть, надеть, продать, подарить, — разбивалось, раздиралось, рассыпалось, расплющивалось и разбрасывалось. Дуканная улица была пестра, фантастична. Гебята! магнитофончика? А майорский бушлат П. никак не мог найти подходящие туфли для своей жены, наверное, она у него была большая привереда. В одном дукане сержантский бушлат, тяжело и прерывисто дыша, драл в клочья кружевное женское белье, чулки и платья. Гебята! магнитофон? есть?! Но это был советский магнитофон. Тогда бушлат С. отыскал счастливчика пехотинца, захватившего еще в первом дукане японский магнитофон, и начал склонять его к обмену. Пехотинец не соглашался. С. упрашивал его, потихоньку свирепея. Пехотинец трусил, но отказывался. С. был здоров, плечист, усат, из его рукавов свисали круглые кулаки, и чем дольше тянулся торг, тем круглее и крупнее становились его кулаки, и тем сильнее он картавил, и, когда он закартавил так, будто во рту у него застрял камень, и его кулаки увеличились до размеров невероятных, а глаза превратились в песчинки, — пехотинец дрогнул и сдался.
И в разгар этого хмельного действа, идя с мешком изюма на спине, Черепаха бросил нечаянный взгляд на одну из улочек, ведущую в центр города, на холм, застроенный глиняными домами, — самые высокие башни уже были освещены лучами взошедшего январского солнца. На улочке стояли люди, дети, старики, мужчины в чалмах и накидках, и смотрели вниз, двое мужчин медленно спускались к разодранной, расфуфыренной, рокочущей улице дуканов. Черепаха отвернулся, донес мешок до тягача, забросил его на броню, вскарабкался наверх, опустил мешок в люк. Обернулся. Они смотрели с солнечного глиняного холма. Солдаты метались между дуканами и машинами. Машины чадили. Черепаха утер распаренное лицо... Спустился в машину, взял фляжку, напился. И плюхнулся в креслице.
Колонна еще некоторое время проторчала в глиняном горле города и тронулась, оставила позади заснеженный и залитый солнцем город.
На ночь остановились в степи. Поземка со стоном лизала настывшие липкие гусеницы. Мухобой раскладывал при свете двух плафонов трофеи: сигареты, зажигалки, фонарики, джинсы, свитер, солнцезащитные очки. А это — платьице сестренке, — Мухобой улыбнулся, — она обалдеет от такой расцветки. И сколько изюма, конфет. Череп, мы шейхи! У Черепахи был флакон розового масла, курительная китайская трубка, платок, старинный кинжал. А это тебе на кой? — спросил Мухобой, беря толстую книгу. Так, на память. На каком же это? Да вроде на арабском. Ты ж тут ни в зуб ногой. Ну и что. Мухобой закурил сигарету. Арома-а-т. Черепаха протянул руку к пачке, взял сигарету, чиркнул спичкой. И потом ел изумрудный изюм, яблоки, печенье, арахис, пил воду из фляжки и снова жевал изюм, курил американские сигареты и, когда насытился, когда его стало тошнить от сладостей и сигарет, он вылез наружу, зачерпнул липкими руками снега, очистил их, оглянулся под звездами и внезапно вспомнил все, что случилось на дуканной улице глиняного города.
Отдай лучше мне! — закричал Мухобой; он взял все, кроме книги. Черепаха приоткрыл крышку люка и швырнул книгу в звезды. Мухобой с легким испугом, с недоумением и с насмешкой таращился на него. Какая муха тебя звезданула, Череп?
Горы сверкали. Искрился иней на скалах, на валенках, рукавицах, воротниках и сизых шапках. Дула черно лоснились. Изо ртов шел пар. Солдаты стаскивали рукавицы, дышали на пальцы, растирали щеки и носы. Смотрели влево — на крайней скале лежал офицер с биноклем. Он был неподвижен и нем, и следившим за ним иногда казалось, что он уже никогда и ничего не скажет, что он замерз, окаменел, как весь этот мир, и они, заброшенные в него, будут лежать здесь весь день, всю ночь, пока вороненая сталь не прикипит к рукам, — сталь прикипит, языки пристынут к нёбу и зубам, ноги затвердеют, и белесые глаза треснут, и тогда они станут неуязвимыми, равнодушными и вечными, как эти заснеженные горы под синей гущей с утонувшим в ней холодным нарядным солнцем. Но... он пошевелился. Спрятал бинокль за пазуху.
Читать дальше